— Я вас не поучаю и не агитирую, — возразил Михаил Петрович. — Мне просто показалось странным: почему никто из врачей, приезжавших сюда, не задержался, не врос корнями в здешнюю землю? О ком из них можно сказать: он славно пожил, сгорая, светил другим?
— «Сгорая, свети другим», — задумчиво повторила она. — Хорошие слова, да жаль, что не вами они придуманы... Вы обвинили меня и даже не попытались вникнуть, в чем же дело.
Он заметил, что Лидия Николаевна разгорячилась, отбросила игриво-иронический тон. Голубоватыми огоньками заблестели ее глаза, чуть разрумянились щеки, и от этого лицо ее похорошело.
— Говорить легко и обвинять легко, — продолжала она. — Если уж вы так обеспокоены состоянием бурановской медицины, переходите сами от слов к делу. Хотите? Я с удовольствием сдам вам больницу. Вы — кандидат наук, вы куда более опытный врач, нежели я. Да что там, нас даже сравнивать нельзя! А что касается вашей городской больницы, там и без вас врачей хватает, обойдутся. Посылайте начальству телеграмму — так, мол, и так, остаюсь в глубинке... И никто вас не упрекнет, наоборот, похвалят, и ваш портрет, как вот Ивана Петровича, в газете напечатают, и не в какой-то районной, а в центральной, на всю страну!
— У вас, Лидия Николаевна, странная манера спорить...
— Вот здесь вы совершенно правы. На дипломатических приемах не бывала, на ученых советах не заседала, как понимаю, так и говорю... Терпеть не могу краснобаев, которые другим советуют, а сами, как черт за грешную душу, за город держатся! К сожалению, и вы не лучше...
Опять прибежала Рита.
— Лидия Николаевна, там за вами приехали, к больному вызывают.
— Иду, иду! — откликнулась Фиалковская, и в ее голосе Михаил Петрович расслышал радостные нотки. Было заметно, что она довольна прекращением разговора.
10
Всякий раз проезжая неподалеку от речки, Иван Петрович, бывало, говаривал шоферу: «Ну-ка, Тимофей, сверни, окунемся в Буранке...» Окунались они чуть ли не до самых заморозков, когда у берега уже похрустывал стеклянный ледок. Иван Петрович и сегодня хотел было подъехать к полюбившемуся плесу, но вдруг смекнул, что раздеваться ему нет никакой возможности, потому что шофер сразу увидит на его широкой спине предательские следы пастушьего кнута... Правда, у верного Тимофея всегда рот на замке — режь его, казни, никому ничего не скажет.
Иван Петрович скрипнул зубами, и снова крутой волной захлестнула его глухая злоба. «Родственник называется... законной жены родной дядя... кнут распустил»...
За всю свою жизнь в Буране Иван Петрович не испытывал такого сраму. Расхаживая во бригадным токам, разговаривал с комбайнерами, шоферами, овощеводами, Птичницами, он с опаской поглядывал на подчиненных — не дошла ли до них позорная молва о том, что случилось на лугу? Иногда ему казалось, что след кнута виден на пиджаке или даже сквозь пиджак, и тогда он поскорее залезал в машину или вообще разговаривал, не выходя из «Волги».
— Свернуть, Иван Петрович? Окунемся? — спросил Тимофей.
— Некогда, жми домой, — пробурчал хозяин.
Вернулся он к ужину, выпил с братом по рюмке, повеселел немного.
— Подай-ка, Фрось, газеты сегодняшние.
Убирая посуду, Фрося незлобиво отмахнулась:
— Да читали, читали уже, хвастунишка.
Самодовольно усмехаясь, Иван Петрович обратился к брату:
— Синецкий икру мечет... И что человеку надо? Ума не приложу... Вчера в управлении бучу поднял — бракоделы, говорит... Теперь пусть почитает, какие мы с Романюком бракоделы.
— Я вижу, ты доволен.
— Врать не стану, каждому приятно, если отмечают.
— Неужели, Ваня, ты уверен, что тебя отметили по заслугам?
Иван Петрович с настороженным удивлением глянул на брата, ответил твердо:
— Все правильно, законно! Ты по сводкам сравни, кто впереди идет? Колхоз имени Чкалова. Кто в нынешнем году первым начал сдачу хлеба государству? Колхоз имени Чкалова! У кого квитанция номер один с элеватора? Опять же у меня!
— Разве это важно — первым начать сдачу хлеба? Разве это имеет значение, у кого квитанция номер один, у кого номер два?
Иван Петрович снисходительно заулыбался: вот наивный человек, хоть и ученый, ничего не смыслит в нашей крестьянской жизни, спрашивает о таких каждому понятных вещах.
— В нашем деле, Миша, все имеет значение, — терпеливо разъяснял он. — Если ты впереди, значит подъем трудовой в хозяйстве, значит все на должной высоте у тебя!
«Наверное, Ваня опять повторяет слова Рогова», — предположил Михаил Петрович. Брат напористо продолжал:
— Не люблю плестись в хвосте. У меня так: не умеешь — не берись, а коли умеешь — делай так, чтобы каждому было видно твое дело.
— Работа напоказ...
— А что плохого? Хуже, у кого показать нечего, о тех пишут фельетоны. А мы, сам видел, на первой странице!..
— Да согласись, чудак ты этакий, кому-то нужно было протолкнуть выгодный материал в газету, — уговаривающе начал Михаил Петрович. Ему хотелось развеять заблуждения брата, но тот ощетинился, грубовато прервал:
— По-твоему выходит, что прав Синецкий? Нет, ты скажи мне, кто я такой по твоему ученому разумению — бракодел?
Михаил Петрович уже начинал чувствовать, что брат раздражает его своими словами, своим поведением, что ему трудно удержаться от грубого ответа, а тут еще вспомнился не очень-то милый разговор с Фиалковской, которая взяла да на одну веревочку и повесила их, братьев Вороновых. И все-таки сейчас он ответил сдержанно:
— Я не вправе давать оценку, но извини, Ваня, мне кажется, что ты из тех, кто любит кричать «ура», когда уместнее сказать: «Простите, товарищи, лукавый попутал...»
— Учено говоришь, братец! — сердито воскликнул Иван Петрович. — Но ты хоть и ученый, а ни черта не понимаешь в нашем деле. И не лезь! Лучше вон с ребятишками на рыбалку бегай!
* * *
В боковушке-спаленке было темно и тихо. Удрученный разговором с Ваней, Михаил Петрович лежал в постели, поругивая себя за то, что он, отпускник, ввязывается во всякие споры да разговоры. И Фиалковская отчитала его — попробуйте сами поработать в тесной больничке, и брат отмахнулся — ни черта ты не понимаешь в нашем деле... Возможно, они правы — и Фиалковская, и брат. В тесной больничке ему работать не доводилось и не доведется, землю пахать он тоже не собирается, потому что у него своя работа, своя жизнь, отличная от этой.
За окном, по улице, проплывают песни. Вот чей-то высокий голос жалуется на то, что «в жизни раз бывает восемнадцать лет», но жалоба звучит задорно и весело; вот кто-то просит: «ой, мороз, мороз, не морозь меня», а вслед за этой просьбой слышится мужской голос, упрекающий кого-то: «ты только одна, одна виновата, что я до сих пор не женат»... Михаил Петрович умиротворенно слушает, и на душе у него чуточку грустно от того, что нет его там, на улице, что не идет он рядом с песнями... И вдруг мысли его вырываются из тесной спаленки и бегут, бегут по улице, обгоняя песни. Заприметив красные кресты больничной ограды, мысли отворяют калитку, неслышно подбираются к дому врача, заглядывают в темные окна... А почему темные? Возможно, в доме еще горит свет, и Лидия Николаевна сидит за столом у раскрытого окна и читает... А может быть, она еще не вернулась из поездки к больному, а может быть, ее опять вызвали куда-то. Ее ведь чаете вызывают по ночам...
Ему хочется, чтобы вот сейчас она прислала Риту Бажанову с просьбой: «Помогите, Михаил Петрович, я не могу разобраться...» И он побежал бы в больницу, помог бы ей... А потом они продолжили бы разговор и, наверное, опять поссорились бы... Странно, из-за чего им ссориться? А еще более странно — почему его тянет к ней, то насмешливо-ироничной, колкой, то простой, откровенной, говорящей все, что думает...
А дни-то идут, идут. Ему уезжать пора, ведь ждет его Тамара, ждет широкая Волга... Об отъезде думать не хочется. Ему хорошо здесь, к тому же надо узнать, чем закончится бурная стычка Синецкого и Вани. Ваня, конечно, посильнее, да и защитники у него в районе... Он думает о Ване, о Синецком, но чаще перед глазами всплывает Фиалковская, и он думает, думает о ней, чувствуя, как сердце окутывает какая-то теплая и незнакомая нежность.