Я хромал, но нога не была сломана.
Каждый шаг причинял боль, но я продолжал итти.
И спустя полчаса, не более, я разыскал сторожку номер *.
— Вообразите себе, — встретил меня Бескид. — Секереш не захотел спрыгнуть! Забьют теперь его насмерть жандармы!
— За то, что я сбежал? — в ужасе воскликнул я.
— Чорта с два! Они ему не простят, что он не сбежал! Каждый из них должен был получить по тысяче крон, если сбегут оба арестанта. Теперь, понятно, ничего поделать нельзя. На станции Батью уже дожидается эшелон арестованных, направляемый из Кошицы в Лавочне, который должен был прихватить вас обоих. Если Секереша не забьют по дороге насмерть, его, все равно, повесят в Лавочне. Скот этакий… Бедный, славный Секереш…
Бескид освидетельствовал мою ногу.
— Не сломана и даже вывиха нет, — заявил он. — Но все же здоровая опухоль. День-другой вам надо провести в лежачем положении.
Железнодорожный сторож смастерил мне постель, и Бескид ловко наложил мне на ногу холодный компресс.
— Вы никак врачом раньше были?
— Нет, юристом.
Поезд, с которым Бескиду предстояло отправиться дальше, отходил на рассвете. Целую ночь напролет мы проговорили.
Настоящее имя Бескида — Дезидер Альдор. Два года он изучал право, а затем был взят в солдаты. Семнадцать месяцев простоял на итальянском фронте. При советской республике работал в VII районе будапештского совета, а затем ушел в красную армию. Был ротным командиром. Сражался с чехами, сражался с румынами. При Солноке румыны захватили его в плен. Бежав, он после пятимесячных скитаний прибыл через Югославию в Вену. Он жил в Гринцингском бараке, рубил дрова, позже продавал на улицах газеты. Из Вены партия командировала его в Словакию. Последние полгода он, по приказу партии, состоял сыщиком в городе Кошице. Две недели тому назад Гонде, с помощью Марии Рожош, удалось перевести его и еще двух таких же сыщиков из Кошицы в Берегсас.
— Рано утром еду дальше и послезавтра буду в Вене, — докончил он свою автобиографию.
Он ничего почти не мог рассказать мне о событиях, происшедших со времени моего ареста. Он не был знаком ни с резолюциями II конгресса Коминтерна, ни с какими-либо подробностями, относящимися к расколу в чехо-словацкой социал-демократической партии.
Он смущенно улыбнулся.
— У меня не хватало времени заниматься этими вопросами.
И лишь тогда на его бледном лице проступил румянец и заблестели темно-синие глаза, лишь тогда забыл он свое смущение, что так отстал от времени, когда мы заговорили о венгерской советской республике.
— Второе мая… Кошшо… Наступление против румын… Мост через Солнок…
— Сколько еще будет длиться эта проклятая эмиграция! — с горечью вырвалось у него. — Русских побили, теперь не знаешь уже, чего ждать, на что надеяться…
— Учиться нужно, товарищ. Долго и много учиться, чтобы во второй раз сделать лучше.
— Так-то оно так… Но когда, наконец, настанет этот «второй раз»? Больше года, как живем в эмиграции. Кто мог подумать, что это продлится так долго! И теперь начинается второй год, а не «второй раз»!
Я долго говорил с ним, старался разъяснить ему пути и этапы революции. Бескид напряженно слушал.
— Да, да… — кивнул он. — Но так трудно ждать, когда вспоминаешь, что однажды власть уже была у нас в руках. Что приходится испытывать, когда думаешь, что, может быть, как раз в эту минуту вздергивают на виселицу несчастного Секереша…
Когда забрезжил рассвет, мы дружески распрощались.
Распухшая нога на два дня приковала меня к кровати.
На третий день, на рассвете, я уже сидел в поезде. До Кошицы я проделал путь на паровозе. В Кошице на деньги, присланные мне Гондой через Бескида, я купил новое платье и билет 2-го класса до Братиславы.
Документы, тоже переданные мне Бескидом, были в полной исправности. Между Кошицей и Братиславой у меня четыре раза проверяли документы, но — как я уже сказал — они были первоклассные. У меня даже был багаж: дешевый картонный чемоданчик, который я набил газетами. Каждый мог убедиться, что я серьезный, солидный человек.
В чистеньком купе прекрасного нового вагона восседал на кожаном диване мой единственный спутник — коммивояжер, человек со впалыми щеками и редкими черными волосами, убежденный демократ и убежденный сионист. Он, не умолкая, восхвалял поочередно оба эти спасительные для человечества принципа.
Я был страшно удручен.
Тимко. Лаката. Готтесман. Секереш.
— Демократия и сионизм…
Я считал километры.
Дальше, все дальше от советской границы…
С востока — на запад.
Впереди Вена, «социалистический рай». Я все ближе и ближе к ней, все дальше и дальше от советской границы.
— И что особенно величественно в идее сионизма…
С каждой минутой я дальше от советской границы.
И самым отвратительным было то, что чем дальше на запад, тем больше мир являл такой облик, словно никогда не было войны, никогда не было революции.
У нас в Русинско!.. А здесь все катится по старой колее.
Вопрос, мучивший меня, складывался в моем сознании таким образом: как это мыслимо, что чем ближе к промышленному центру, тем меньше следов революции? Я знаю, что цепь распадается в том месте, где у нее самое слабое звено. Но я знаю также, что знамя пролетарской революции несет промышленный пролетариат… Как это возможно?
Почему Восток, а не Запад?
Неужели большевизм действительно только социализм Востока?
И если пролетариат Запада снова взвалит себе на плечи ярмо капитализма?..
— Проблема демократии тесно переплетается с проблемой сионизма, который перестал быть мечтой и стал серьезным практическим вопросом… — доносился до меня надтреснутый голос моего спутника.
Стоял хмурый осенний вечер, когда впереди замелькали первые огни Братиславы. Красным заревом окрашен был небосвод над столицей Словакии.
Да, это уже не Русинско, это большой промышленный город, кидающий в небо огни многих тысяч электрических ламп.
Запад.
Наш поезд влетает в вокзал и останавливается.
И вот, в ту секунду, когда колеса перестают вертеться, внезапно, точно по сигналу, весь вокзал погружается во мрак, а за ним и весь город, столица Словакии.
Непроглядная темь.
Только из окон вагонов падает на перрон слабый свет, озаряющий штыки выстроенных в шеренгу жандармов.
Испуганные крики. Истерический женский визг. Отчаянная суматоха.
— Что случилось? Боже ты мой!..
— Помогите, помогите!..
— Полицейский!.. Полицейский!..
— Носильщик!..
— Господи, боже мой!..
— Помогите! Помогите!..
У вагонов дикая сутолока. Жандармы, щедро расточая удары прикладами, наводят порядок.
— Паспорта!
Ручными фонариками освещают сперва лица, затем документы.
— Полицейский!.. Полицейский!..
Проходит немало времени, раньше чем мне удается протолкаться к выходу. Улица черна, как деготь.
Что случилось? Что тут могло случиться?
Неожиданно в темноте кто-то набрасывается на меня и заключает в объятия.
— Петр!
— Готтесман?! Ты… жив?!
— Пока что — да. Только маленько скис от долгого ожидания. Четвертый раз за три дня выхожу тебя встречать. Где ты, чорт тебя подери, так долго валандался? По словам Гюлая, ты уже третьего дня, самое позднее, должен был быть здесь…
— Гюлай?!
— Ну да — Гюлай. Вчера вечером уехал в Вену. И — можешь себе представить? — еще участвовал на съезде в Русинско! Говорил там по-немецки. Теперь, небось, уже в Вене, куда и тебя ждут.
Медленно начинаю я приходить в себя от изумления и еще раз крепко обнимаю Готтесмана.
— Так ты, стало быть, жив, дорогой брат?
— Дурацкий вопрос! — с видом превосходства отвечает Готтесман. — Ну, идем. Наконец-то ты здесь! Представь себе, Гюлай хотел и мне побег устроить, но так как я его планов не знал, то опередил его и дал тягу собственными силами, — понятно, без гроша в кармане. Счастье еще было, что… Впрочем, об этом позже. Ну, ходу! Что это с тобой — хромаешь?