— Если вам холодно, можете сидеть у меня в комнате. У меня топлено.
— Не хотелось бы вас беспокоить, товарищ.
— Не обеспокоите… Я себя беспокоить не дам. Я буду читать, и вы с собой прихватите книжку.
Захватив наугад одну из книжек Пойтека, я вошел к Драге в комнату. Драга сидела за столом за толстой книгой, читала и записывала что-то в тетрадь. Я пододвинул стул к маленькой печке, раскрыл книжку, но читать не стал, а продолжал сидеть, глядя в пространство. Драга время от времени взглядывала в мою сторону, но как будто даже не замечала меня. Читала она очень медленно. Когда мне казалось, что сейчас она должна повернуть страницу, она после того еще долго глядела на ту же страницу. Рядом с огромной книгой она казалась еще тоньше, еще меньше. В лучах позднего осеннего солнца ее волосы отливали золотым блеском.
— Почему вы не читаете?
— Голова не работает. Совсем отупел.
Драга захлопнула книгу.
— Давайте немного побеседуем.
— Вам со мной будет трудно разговаривать. Я, как видите, только коверкаю немецкий язык.
Драга улыбнулась.
Оттого ли, что солнце скрылось за тучи и в комнате стемнело. оттого ли, что в этот день я чувствовал себя утомленным, но мне показалось, что улыбающиеся серые глаза Драги сделались больше, чем все ее узенькое, бледное лицо. Мне хотелось ей это сказать, но моего знания немецкого языка оказалось на это недостаточно.
— Как-нибудь уж поймем друг друга, — ответила Драга.
Она стала меня расспрашивать, и я, как мог, рассказал ей историю нашей революции. Когда мне не удавалось подыскать нужное слово, я умолкал, предоставляя ей догадываться об остальном. Она слушала мою исковерканную речь, как если бы это был серьезный научный доклад, иногда даже отмечая что- то в записной книжке.
— Ну, вот тут вы опять допустили ошибку, — прерывала она время от времени мой рассказ. — А вот в этом вы снова поступили неправильно…
Некоторое время я не отзывался на ее замечания, но под конец меня взорвало.
— Конечно, мы допустили ошибки. Не ошибается только тот, кто не действует. А что вы за это время делали?
Драга перестала улыбаться, и глаза ее опять стали больше лица.
— Верно, верно. Мы еще меньше вашего знали, как нужно было действовать. Теперь я вижу, что мы даже не знали толком, в чем, собственно, дело. А когда поняли, было уже поздно.
— Вот видите. Но тогда вы не имеете никакого права критиковать нас.
Драга засмеялась, встала, подошла ко мне и протянула мне руку.
— Уйти мне? — спросил я.
— Зачем же уходить? Сейчас вскипятим чаю.
Она зажгла примус, поставила на него воду, а потом, достав большую деревянную коробку, в которой были папиросы и гильзы, стала ловко набивать папиросы. Примус шипел, а на дворе пронзительно завывал ветер.
— Сколько вам лет, Петр?
Я сказал:
— В тот год, когда вы родились, я уже умела читать и писать, — тихо сказала она. — «Капитал» Маркса читали? — спросила она, заваривая чай.
В комитете помощи, куда мы ежедневно ходили за хлебом, товарищ Шварц неизменно обещал на завтрашний день работу.
— Главное, товарищи, это не быть слишком разборчивым, — говорил он. — Нужно брать то, что предлагают.
Совет было хороший, но выполнить его было трудно: нигде никакой работы не предлагали.
Однажды вечером Готтесман из Уйпешта с таинственным видом отвел меня в сторону.
— Речь идет о нелегальном деле, — оказал он, приложив указательный палец к губам. — Ты честный коммунист? — спросил он, глядя мне прямо в глаза.
— Конечно, — ответил я несколько обиженным тоном. — Как можно вообще задавать подобный вопрос! Разве это не само собой разумеется?
— Шварца все равно еще нет, так что времени хватит. Давай выйдем на улицу. Надо переговорить по серьезному, чрезвычайно серьезному делу.
На улице мы старательно обходили знакомых, направлявшихся в бюро. Если кто-нибудь все же подходил к нам, Готтесман все так же таинственно подносил палец к губам:
— Нелегальные дела.
Если же и это не помогало, то он становился энергичнее:
— Пожалуйста, оставь нас одних, у нас важное политическое дело.
— Я думаю, — начал он шопотом, — и, надеюсь, это тебе тоже ясно, что руководители партии предали революцию.
— Чем же ее предали? — спросил я в недоумении.
Готтесман поглядел на меня, неодобрительно покачивая головой. Несколько минут он раздумывал, стоит ли продолжать.
— Так вот, — решился он наконец. — Я ведь не говорю, что они сообщили будапештской полиции список честных коммунистов, или что они поставляют оружие белой армии. Но они совершают то, что в глазах большевика является высшим предательством: они ничего не делают для революции. А между тем, — продолжал он, — никогда еще работа не была такой легкой, как сейчас. Положение определилось. Гнет ужасный. Отчаяние безгранично. Достаточно искры — и все вспыхнет. В этом ты со мной, надеюсь, согласен? Ты не сомневаешься, что достаточно толчка, и вновь вспыхнет революция?
— Говори, пожалуйста, яснее.
— Хорошо, я буду говорить совершенно определенно. Я решил, — вернее мы, несколько человек, решили, — взять дело руководства революцией в свои руки. Довольно колебаний! Нужно действовать. Готов ты на это? Готов ты принести жертву революции?
— Конечно.
— Тогда, если хочешь, ты с этой минуты входишь в состав красной армии. Не скрою от тебя, что в Австрии мы из эмигрантов организуем венгерскую красную армию. Достаточно тысячи или даже пятисот убежденных, решительных людей — и мы сможем повсюду перейти в наступление. Деревенская беднота повсюду примкнет к нам, мы без боя дойдем до Гьиер, а там уж мы найдем и рабочих и оружие. Когда будем подходить к Будапешту, у нас уже будет стотысячная армия… Будапешт мы займем без выстрела… Что ты на это скажешь? Смелость города берет! План продуман детально. Нельзя даже сказать, чтобы он был слишком оптимистичен. Каково твое мнение, а?
Я был ошеломлен. Предложение было несколько фантастичным, но было в нем что-то, что меня привлекало. У нас дома отчаяние теперь безгранично, белые творят ужасы, все ждут чего-то…
Я раздумывал. Внезапно Готтесман хлопнул меня по плечу. Я взглянул на него. Его глаза сверкали, и лицо пылало, как если бы мы уже шли маршем по проспекту Андраши. Быть может, он и думал в эту минуту о чем-либо подобном. Он снял фуражку и даже не замечал, что ветер развевает его длинные спутанные черные кудри.
— Ленин в такой обстановке не стал бы колебаться, — сказал он и снова натянул на голову свою поношенную серую фуражку.
Когда мы вернулись в комитет помощи, Готтесман отвел в сторону одного из парикмахеров, Габриэля Кеменя.
— Это Петр Ковач. Можешь внести его в список. Ручаюсь за него во всех отношениях.
Кемень сунул мне в руку свою бритву.
— Подержи-ка минутку, товарищ… — и он достал из кармана листок бумаги и огрызок карандаша.
— Петр Ковач? Есть, записал. Где вы, товарищ, живете? Адрес ваш нам обязательно нужен, — возможно, что первый сбор будет ночью, и тогда мы всем пошлем вызов на дом.
Я дал ему свой адрес.
— Оружие у вас есть?
— Нет. Откуда ему у меня быть?
— Ну, не беда. Мы вам раздобудем. Главное, держать все в строгой тайне. Если считаете кого-нибудь безусловно надежным человеком и захотите привлечь его к этому делу, то скажите об этом мне или товарищу Готтесману. Самовольно вы никого не имеете права посвящать в это дело.
— Вы про меня забыли, что ли?
Его клиенту, с выбритой одной щекой и намыленной другой, надоело, наконец, дожидаться.
— Сию минуту, — сердито отозвался Кемень. — Следовало бы все же понимать, что на первом плане — революция, а уже затем такие пустяки, как бритье. Ну, иду, иду…
Он сунул список в карман и взял у меня обратно бритву.
— Главное, это держать все в строжайшем секрете, — добавил он на прощанье.
— Как же вы представляете себе это дело? — спросил я Готтесмана.
— Все в свое время узнаешь…