— Половина шестого.
— Поздно. Я должен спешить в больничную кассу. Мой Курт болен. Лежит четвертый день, а врача все нет и нет. Я обещал жене…
— Мне надо в ломбард, проценты заплатить…
— Через Бельведер короче.
— Там не пройти, там все еще идут.
— Домой!
Домой, в нетопленную квартиру, где ждут голодные дети и отчаявшаяся жена. Ждут, сами не зная чего. Ведь им хорошо известно, что ждать нечего.
Домой!
А завтра снова на завод. Туда придет кто-нибудь из «старших товарищей» и скажет краткую речь:
«Товарищи! Вот куда заводит путь, который проповедуют безответственные авантюристы. Теперь вы сами понимаете, почему должно всеми способами удалять с фабрик и заводов так называемых коммунистов, которых пачками выбрасывают к нам Польша и Венгрия. Вы наказаны потерей однодневного заработка. Больше четырехсот ваших товарищей арестовано полицией, и наверняка не одна сотня иностранных рабочих будет выслана из Австрии. Вот каковы результаты вчерашнего дня! Но самое главное — ваша выходка ставит под удар и бесконечно затрудняет реализацию финансового плана товарища Бауэра. Как же можем мы требовать новых жертв, новых денежных жертв от той буржуазии, которая вчера потерпела такие тяжелые убытки?..»
Вот что сулит грядущий день. Да и другие не обещают лучшего.
Сотни тысяч — те самые сотни тысяч, которые стояли под Добердо, на берегу Изонзо, в болотах Албании, в Карпатах. Те сотни тысяч, которые извечно воюют с более сильным врагом — за кусок насущного хлеба. Те самые герои, которых отечество неизменно встречает с неослабевающей благодарностью — и которых дома ждут голодные жены. Стотысячная толпа раскалывается на индивидуумы, и каждый стонет над своей личной бедой. А бед — достаточно.
Не слышится больше погоняющее:
— Скорей! Скорей!! Скорей!!!
И так придем во-время…
Головы поникли, но руки сжаты в кулаки.
Горе тому, на кого этот кулак опустится!
По бульвару бродят только отдельные мелкие группы. Окрестные улицы полны таких групп. Люди расходятся по домам.
Зажигаются дуговые фонари. Небо освещают военные прожекторы. Кое-где в разбитых окнах опустошенных магазинов одиноко светятся уцелевшие электрические лампочки, словно золотые зубы во рту покойника.
Около шести часов начинает накрапывать дождь.
— Пора восвояси.
По домам!
Теперь на сцену выходит полиция.
К полудню полицейские исчезли, точно их поглотила земля. Теперь они вынырнули, словно земля их выплюнула.
На проспекте Кертнера они разъезжаются на лошадях по тротуарам. На площади Шварценберга наскакивают — сабли наголо — на прогуливающихся у казино и памятника (от которого площадь и получила свое название), преграждая путь тем, кто остался в казино. Демонстранты пытаются помочь товарищам, попавшим в ловушку. Они пробуют в свою очередь отрезать путь полицейским. Но те не шутят. Расчищают себе дорогу саблями.
Какая-то работница со стоном валится на землю. Ленке наклоняется, чтобы поднять ее. Удар сабли оглушает Ленке. Она шатается, но не падает. Она выпрямляется и с диким криком бросается на полицейского. Ногтями она впивается в его лицо. Полицейский зовет на помощь. Его коллега уже заносит саблю. Вдруг сильный удар в живот сбивает его с ног, — Готтесман опередил его.
— Сюда! Сюда, товарищи! — кричит Шмидт, направо, налево раздавая удары тяжелой резной ножкой стула.
Полицейские отступают под напором рабочих.
— Сюда, товарищи! Сюда! Бейте их!..
Ножка стула выпадает из рук. Сваливается шляпа. Кровь заливает лицо.
Петр подхватывает товарища.
Из окна второго этажа казино на головы полицейских летит фаянсовая посуда.
— Я думала, мы до Берлина не остановимся, — говорит Ленке.
— До Берлина? До Нью-Йорка мы могли бы дойти, а то и дальше! Куда угодно! Пусть выругают меня социал-демократом, если мы остановились бы хоть на минуту вплоть до самого социализма, если бы мы только знали… если… если бы нами кто-нибудь руководил…
— Роль партии, — говорит Петр. Он почти несет на себе Шмидта.
Готтесман прикладывает грязный носовой платок к распухшему глазу. Ленке, еще не отдышавшись от бешенства, ощупывает темя, к которому приклеились мокрые волосы. Шмидт шагает, как пьяный.
— Возьми его под руку с другой стороны.
Готтесман без умолку говорит. То ругается, то строит планы.
— Вена! Вот вам и Вена, прославленная, веселая Вена! А что еще будет, когда Прага и Берлин зашевелятся! Сразу все… А? Что будет, когда по-настоящему… Доживем, товарищ Шмидт! Доживем!
Шмидт не отвечает. Он без сознания.
Утром он очнулся. Он был бледен, как повязка на голове. Он словно истек кровью. Лежит неподвижный. Руки плетьми свисают с кровати.
— Расскажите мне еще что-нибудь, товарищ Ковач.
Петр не знает, о чем ему еще рассказать. Жена Шмидта уже с час как вышла из дома. А Петр все сидит у постели больного, прикрытого вместо одеяла пальто.
— О чем же еще рассказать, товарищ Шмидт?
— Все равно о чем, — шепчет больной.
— Вы знаете, Москва… — Петр вдруг вспомнил: Москва обменит! — Москва освободит венгерских коммунистов, сидящих в тюрьмах со времени падения диктатуры. Коммунистов обменят на военнопленных офицеров.
Шмидт не понимает.
Петр объясняет ему.
— Всех нас обменят, — бормочет Шмидт, снова теряя сознание, — всех нас, всех…
Глаза его устремлены на потолок. Он с трудом дышит.
Петру знакомо это дыхание, знаком свинцовый цвет лица.
Спустя полчаса он закрывает глаза Шмидта.
В трамвае — Петр ехал в город — стиснутые между пролетарских женщин, сидели двое полицейских. Полицейские молчали. Молчали и женщины. Говорили глаза. Напротив тучных полицейских сидела женщина, укутанная в шотландскую шаль. Ее горящий ненавистью взгляд впился в лицо полицейского. Тот отвернулся. Но, словно притянутый магнитом, обернулся вновь и посмотрел на худое морщинистое лицо с темными кругами под глазами. Полицейский поднялся. Его взгляд остановился на другом лице: заплаканные глаза, готовые выпрыгнуть из орбит и впиться в его упитанную физиономию.
Полицейские вышли на площадку. На следующей остановке они сошли с трамвая.
В редакции Петр встретил Гайдоша. Поработали с час. Потом вместе вышли на улицу. Гайдоша вызвали в полицию. Петр спешил в типографию. Чтобы сократить путь, они пересекли проспект Кертнера.
Осколки стекол разбитых витрин топтали ноги, обутые в широконосые ботинки, гетры и крошечные лакированные туфельки. В магазинах шла лихорадочная работа. Прибывали партии новых товаров.
Разбитые витрины охранялись полицией.
Господа в светлых пальто с огромными меховыми воротниками и звонко щебечущие дамы с ярко накрашенными губами, с бриллиантами в ушах, величиной с орех, одаривали полицейских сигарами и папиросами, пожимали им руки, похлопывали их по плечу.
Поражение не убило бодрого настроения Гайдоша.
Не так восторженно, как Готтесман, но с такой же непоколебимой верой говорил он о будущем. Об уроках вчерашнего дня. Вчерашний день разоблачил социал-демократию и на опыте показал, какое значение имеет, кто руководит рабочими — социал-демократия или коммунисты.
— Если бы социал-демократической партии не существовало! — вздыхает Петр.
— Но она существует, — страстно говорит Гайдош. — Она существует! — почти кричит он. — И мы должны с этим считаться. Она существует, и поэтому борьба будет долгой и трудной!
На углу Грабена, где готические башни церкви св. Стефана бросают тень на Корсо, они расстались.
Петр остановился на минуту.
— Долгой и трудной… Долгой и трудной… — повторил он.
Публика, наводнявшая Корсо, почти прижала Петра к стене.
Темой разговоров служила не вчерашняя забастовка. Дамы и господа, расхаживавшие по осколкам оконных стекол, среди опустошенных витрин, болтали о Цюрихе, о венгерской кроне, о марке, о новых автомобилях, о драгоценностях, о яхтах. Улица звенела от веселого смеха, от победоносных гудков возвращавшихся в Вену автомобилей.