Калильные фонари и сотни самых затейливых электрических реклам заливали улицы почти дневным светом. По мостовым мчались автомобили, легко обгоняя переполненные трамваи.
— Не думаю, чтобы из всего этого что-либо вышло. Много шума из ничего! Объясни ты мне, пожалуйста, на кой чорт венгерской буржуазии король? Король, да еще из Габсбургов, — ведь это тысяча внешних политических осложнений: Чехия, Югославия, Румыния… Дома от него толку тоже ничуть не больше, чем от этого тупоголового моряка. Австрийской буржуазии император тем более не нужен. Он не мог бы угодить ей больше социал-демократов. А та кучка венгерских графов, которые до сих пор еще не открыли истины, что и владельцы тысячи десятин могут быть «мелкими хозяевами»… Увидишь наш Карл скоро вернется к своей Зите. Но мне сдается, мы собирались поговорить с тобой совсем о другом.
— Готтесмана видел? Говорил с ним? Прикарпатская Русь, Лавочне… Н-да, наделали мы дел. Я не понимал… после Лавочне… никак не мог понять, почему нас так легко победили? А теперь не могу понять, как это чехи так долго терпели наши фокусы. Я знаю, Петр, самая строгая самокритика не может загладить совершенных ошибок. Но все же, вскрой мы беспощадно те глупости, которые нами были совершены, не бойся признаться, что нашу «хитрость» мы часто доводили до беспринципности, — все же мы принесли бы большую пользу. Я теперь этой самокритикой и занимаюсь. Во всяком случае это куда честнее, чем проделывать то, что сейчас проделывают многие венгерские товарищи. Не желая сознаваться, что революцию погубили наши же собственные ошибки, они создают всякие теории. Честное слово, мне самому известно не меньше десятка таких «теорий»! И чего только они ни наплели! И что венгерская революция была, дескать, с самого начала «обречена», и что это была «авантюра». Если еще не знаешь, ставлю тебя в известность: существует даже «этическая» точка зрения. И если ты смеешь думать иначе, ты — подлый мерзавец, авантюрист. И дамы, которые вчера еще интересовались исключительно косметикой, сегодня пропагандируют этику — в этом именно духе. Честное слово!.. Впрочем, я сам — как старая баба: болтаю, и все не то, что следует. Короче говоря, ты спрыгнул с поезда, а я нет, Бескиду ты поверил, а я нет… Между прочим сегодня утром я встретил Бескида у Иоганна. От него я узнал, что ты в Вене.
— Бескид у Иоганна?!
— Если не ошибаюсь, он уже уехал домой. Фу ты, чорт! Опять отвлекаемся от нашей темы. Честное слово…
…Ну, короче говоря, я остался. И в Чапе жандармы передали меня легионерам, препровождавшим около восьмидесяти украинских беженцев обратно в Галицию. Тут только я понял, какую глупость совершил. Ни один чорт не интересовался тобой, и обо мне тоже не спрашивали бы. Хоть головой бейся об стену, да поздно! Заковали меня вместе с крестьянским парнем из Лавочне.
… Поляки уже поджидали нас. Четверых прихлопнули тут же, на месте. Никто из нас не избежал побоев при передаче. Когда эта «работа» была проделана, один из офицеров вдруг затребовал тебя. Тебя, само собой разумеется, искали напрасно. Зато мне опять здорово влетело. Меня изолировали и в кандалах перевезли в Львов.
В Львове в военной тюрьме я сидел в одиночке. Адвоката у меня не было. Но и без адвоката я скоро понял, что из меня хотят сделать главную фигуру крупного политического процесса.
Мне дали очную ставку с людьми, которых я никогда в жизни не видел, и все они опознали меня. Один за другим, смело и честно глядя мне в глаза, они утверждали, что в июне я был в Львове. У одного из них жил на квартире, у другого столовался, у третьего менял деньги, и так далее. Какая-то старая проститутка призналась, что я однажды ночевал у нее, и следователь занес в протокол, что эта дама имела привычку называть меня «своим дорогим пупсиком». Одним словом, процесс был подготовлен основательно. Эти очные ставки показали мне, что цель процесса — скомпрометировать украинское движение в Галиции. Доказать, что украинских националистов финансирует Москва.
Неплохо придумано, а? Честное слово, поляки отличные режиссеры! В процессе борьбы они натравили на нас украинских националистов. Теперь, после победы, хотят их бить тем, что они якобы были нашими союзниками. Для этой именно комедии я и был нужен.
Эта комедия «очных ставок» продолжалась около трех недель. Потом на несколько дней меня оставили в покое. Прескверное было состояние! Кашлял. Пошаливало сердце. Меня волновали русинские дела. Ты знаешь, как трудно переношу я тюрьму. Камера не отапливалась. Я голодал. Словом, весело было!
Однажды утром меня опять повели на допрос. Стоя перед следователем, я ждал очередного свидетеля, который, честно глядя мне в глаза, скажет, что я застрелил римского папу… ржавым полотенцем. Но свидетель не явился. Следователь — высокий, костлявый, отлично выбритый седой офицер — рылся в бумагах. Потом неожиданно встал и окрикнул меня:
— Иосиф Секереш, хотите поехать в Советскую Россию?
Я думал — он шутит. Промолчал. Следователь бросил бумаги на стол и, играя моноклем, еще раз повторил вопрос. «Хоть бы ты сдох!» — подумал я и откровенно высказал ему свое мнение и о Польше и о Советской России.
Следователь выслушал мою речь, глазом не моргнув. Уставился на меня с таким безразличием, как будто говорилось о погоде.
— Если я вас правильно понял, вы хотите поехать в Москву? — тихо спросил он, когда в припадке кашля я вынужден был замолчать. — Ладно. Подпишите это заявление. Стойте! Я переведу вам его на немецкий.
В заявлении, которое он мне подсунул, было сказано, что я согласен выехать в Советскую Россию навсегда.
Подписывая эту бумажку, я был убежден, что со мной разыгрывают скверную шутку.
— Ну-с, — сказал следователь, высушив пресс-папье мою подпись, — это улажено. Вы поедете к своим товарищам. Счастливого пути! А что касается того, — продолжал он после небольшой паузы, — что вы тут наговорили насчет Польской республики, — за это вы могли бы получить несколько лет, считайся только Польская республика с вашим мнением и с мнением подобных вам господ. Но будьте покойны, мы всерьез все не принимаем! Я вас накажу лишь за то, что в моем присутствии вы осмелились говорить без разрешения. За это получите два дня карцера — и дело с концом.
Два дня и две ночи провел я в темном карцере. Честное слово… Обычно каждый час в карцере кажется за день, а мне минута казалась годом. Ждет ли меня Москва — или это очередная подлость мерзавцев? Москва — или тюрьма польских господ? Издевался надо мной этот подлец — или… Если издевался, то почему же… В голову лезли тысячи предположений, и каждое из них казалось вероятным и даже единственно возможным. А если не издевательство?.. Я и на это нашел тысячу ответов. За эти два дня если я не сошел с ума, то ты прав, Петр, честное слово, ты прав! Нас даже топором не прошибешь.
Когда срок наказания кончился, меня заковали в кандалы и отправили в Варшаву, откуда вместе с другими двадцатью товарищами повезли на русскую границу: Минск — Москва.
До сих пор Секереш говорит с необычайной для него сухостью. Быть может, это объяснялось тем, что запруженные мостовые, по которым приходилось почти кулаками пробивать себе дорогу, никак не подходили для ораторской трибуны. Но сейчас они шли по тихим улицам. Быть может, по этой, быть может, по другой причине…
Секереш остановился.
— Россия! — сказал он громко. — Петр! Советская Россия.
Они стояли перед освещенным окном ювелирного магазина.
Петр ясно мог рассмотреть худое бледное лицо Секереша, с темными кругами подглазниц. Глаза его блестели.
— Россия!.. — повторил еще раз Секереш уже более тихо. — Пойдем, Петр. Чего доброго, подумают, что мы собираемся ограбить магазин.
В самом деле, за их спиной стоял уже полицейский.
— …Российская равнина, Петр, так велика, что… ну, как бы тебе выразить?.. ветру не хватит сил облететь от одной границы до другой, — говорил Секереш с прежней сухостью, словно объясняя математическую задачу. — Ветер устанет… какое там устанет!.. честное слово, заснет, состарится, сдохнет, прежде чем обвеет эту равнину от одной границы до другой. Там есть все: железо, медь, уголь, нефть, хлопок, хлеб и — люди! И самое главное, там есть такая коммунистическая партия, какой еще никогда и никто не видывал…