Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Подлепич страдал, а Дуся — трижды.

Нет, краше смерть, чем тление, гниение, — всякий скажет. Перелом позвоночника, травматический артрит, полиартрит на этой почве, окостенение суставов, — он, Должиков, диагнозов не читал, не вникал в них, слыхал, что говорили, за точность не поручился бы, но и без диагнозов видно было, куда идет болезнь, и вот пришла, и дальше вроде бы некуда, однако конца не видать, а медицина еще и в заслугу себе ставит, что болезнь — без конца.

Да ей, болезни, давно уж конец настал, давно страдалица из списков вычеркнута, но люди — медики, немедики — никак не отучатся лгать друг другу: вот же в чем беда! Уже, казалось бы, вранье заклеймено, истреблено, — ан нет, просачивается! Не в том, так в этом. Не в ту лезет дырку, так в другую.

Он, будь на то его воля, сказал бы Подлепичу следующее: «На́ тебе яду, бери, ступай к Дусе и сделай доброе дело».

Решился бы? Он, между прочим, и на малое пока не решался: дескать, будет, Юра, тебе бодриться, обманываться и других обманывать, — все знаем, все видим. Ну?

Словно бы понукая себя, он посмелее прижал рукой плечо Подлепича, а острым глазом приметил движение в задних рядах и отвлекся: вставали, пропускали кого-то, кто слова просил, пошел к трибуне, — Булгак, вот кто!

— И здесь, Юра, смена твоя тон задает! — сказал Должиков, как по плечу потрепал, и самому не понравилось, как это было сказано.

В работе, в службе, в технике, в расстановке людей, в надзоре за ними, то есть во всем, что составляло содержание заводской его жизни, он был силен и никогда ни перед кем не прибеднялся — также и перед самим собой. Всякий овощ знай свою грядку! — он свою грядку знал и на чужой огород не зарился. Солдат тот, кто верен солдатскому долгу и, если хотите, призванию, а кто спит и видит себя генералом, у того — стремления выскочки. Этому, между прочим, потакали. Прочно и с пользой для общества сидит человек на своем стульчике, а на него уже смотрят косо: засиделся! Ему уже подсказывают: собирай манатки, перебирайся повыше — в кресло. Специалист — не мотылек; чтобы производить опыление, приносить пользу, ему не обязательно порхать от цветка к цветку. Выдвиженцы, конечно, должны быть, без этого нельзя, но не трогайте тех, которые корнями своими растут, а не кроной. Каждый ищет не просто почву, плодородную, удобренную, но и пригодную именно для него. Вырвешь из этой почвы, нарушишь звено — и забарахлила вся цепочка. Он, Должиков, видел причину большинства заводских неполадок в превратном понимании профессионального роста. На него уже тоже смотрели косо: засиделся! А куда ему расти? В замы к Старшому? Нет, не его грядка. На своем участке он крепко пустил корни: пробовали насильно пересаживать — не вышло. И не выйдет. На своем участке он был бог — все умел, что требовалось. А чего не умел, того уж не умел, и признаться в том нисколько не стеснялся.

Сочувствовать он не умел. То есть уметь тут нечего, приличие соблюсти всякий сумеет, а надо — иначе! Как? Словно бы потрепал он Подлепича по плечу и сам застеснялся. У тебя, мол, Юра, и смена такая выдающаяся, и сам ты выдающийся, и вот, гляди, как я тебе сочувствую!

Булгак пошел к трибуне вперевалку: куда спешить? подождут! Эх, манеры, манеры; за это б и спросить с Подлепича! Пока шествовал через зал, по проходу, нашлись бузотеры в крайних рядах, исподтишка задергали его, а он еще и остановился, обернулся, выбрал кого-то наугад и сдачи дал легонько, щелчком по макушке.

— Детвора! — сказал Должиков. — А трезвонят: акселерация!

— Вспомни нас, — отозвался Подлепич. — Тоже. Дурили.

Трибуна Булгаку пришлась не по росту — согнулся, чтобы с микрофоном вровень, и локти положил, а потом и прилег — на локтях. Прочие, предыдущие, тоже похожую позу принимали, но тех Должиков миловал, казнил — своих. Кому ж их казнить, как не ему?

К Булгаку он был вообще не расположен — предубеждение какое-то существовало. Манеры? Ну, этого не позволил бы себе: о нутре по манерам судить. Но что-то было такое — не явное, а скрытое, безотчетное: талант, не придерешься, а так и подмывало придраться.

— Давай-ка послушаем, — сказал он Подлепичу. — Чего там твой рабочий класс преподнесет нам новенького.

— О личных клеймах будет говорить, — предположил Подлепич, да так, словно заранее это ему известно.

Однако не складывалась у Булгака речь. Он был мастер подпускать шпильки, а на трибуне, как и в слесарном деле, шпилька, бывает, тянется, резьба негодная, да и не пришлось, видно, ему напрактиковаться в ораторстве.

Но как-никак — свой, представитель участка КЭО, а Должиков был патриотом и не скрывал этого.

— Он у тебя всегда так мекает? — спросил у Подлепича.

А у того по глазам нынче ничего не прочтешь: пусты, льдисты, — поковырял пальцем в ухе (привычка после ушной хвори), тряхнул головой, будто в ухо вода набралась, сказал как бы примирительно:

— Ничего. Выпутается.

Эх, не рядом был Должиков, а то бы помог: коль помянута сознательность, дальше веди — к трудовой дисциплине, к рабочей чести. Начал Булгак с личных клейм, — Подлепич, кстати, как в воду глядел, — но затем занесло его, Булгака, куда-то к черту на рога, забыты были клейма, и тут уж сам черт не разобрал бы, что Булгак предлагает: то ли усилить контроль, то ли ослабить, и выходило у него, что на участке КЭО только слесари-дефектчики работают в полную силу, потому что после них возвращается двигатель на испытательную станцию, и там сразу видно, устранен ли дефект, а слесарям контрольного осмотра можно — тяп да ляп, авось БТК пропустит и на контрольно-испытательной станции, на КИС, двигатель не подпадет под выборочную проверку.

Маслыгин заерзал в президиуме, отодвинулся от стола, вновь придвинулся, выложил ладони на стол, пальцы у него зашевелились, словно наигрывал, барабанил по клавишам, — и враз кончил играть, оторвал руки от клавиш, не вытерпел, вставил свое слово:

— Разреши, Владик, перебью. Вернемся-ка к личным клеймам, а то неясно. Ты против, что ли?

Со стороны поглядеть — держался Булгак доблестно на трибуне, но голос выдавал его: так певец незадачливый пускает петуха.

— Наоборот! Наоборот, Виктор Матвеевич! — прокашлявшись, сказал он тверже. — Из чего вы вывели?

— Из того, что клейма эти у тебя не прозвучали, — ответил Маслыгин, шевеля пальцами, перебирая невидимые струны, и голову набок склонил, будто вслушиваясь, звучат ли. — У тебя недоверие и к формам контроля, и к формам доверия, извини за неуклюжую форму. Я пока еще тоже не готов возражать тебе членораздельно, но, по-моему, личное клеймо рабочего и есть взаимосвязанность, или, можно сказать, единство этих двух, которые я назвал, противоположных друг другу форм. И еще, мне кажется, у тебя, Владик, что-то наболело, а ты скользишь по касательной, по периферии. Ты спокойнее, мы тут — в своем кругу.

Он, Должиков, Маслыгина недолюбливал за это самое порханье от цветка к цветку. Был человек на месте — на испытательной станции, а ушел в техбюро — мотористов убавилось, технологов не прибавилось; теперь — партработа, ответственное поле деятельности, почет и уважение, но спрос особый, не порхай, не суетись; ну ясно, за широкой спиной Старшого все сойдет.

— Дайте человеку высказаться! — бросил гневную реплику Должиков. — Не прерывайте! А ты, председатель, веди собрание.

При всем честном народе отчитал он секретаря партбюро, а также предцехкома, и никого это не озадачило — привыкли. Он вовсе не добивался дешевых аплодисментов, не выставлял себя, независимого, завоевавшего чрезвычайные права, напоказ народу. Ему иной награды не требовалось, кроме той, которой удостоили его: резкую реплику приняли как должное. И предцехкома принял ее так, и Маслыгин.

В своем кругу, в своем доме.

Еще год назад, да что там год! — месяц! и месяца не прошло! — дом этот был у него единственный: не станешь же величать домом пустую квартиру, — а ныне (приснилось, ей-богу, приснилось!) прибавился дом другой, и уже, черт возьми, обжитой, проснешься, и в жар бросает: не приснилось же!

8
{"b":"237307","o":1}