Там, на остановке, сразу выросла толпа — ждали автобуса; он обыкновенно в толпе не терялся, а теперь что-то не было энтузиазма — двинулся своим ходом.
Значит, с этим ясно: у Должикова лопнуло терпение. Так и отметил в своей обвинительной речи: накалялось, мол, набухало и лопнуло. Худую траву с поля вон — так и сказал. Так и заявил: вот о чем, дескать, и осмеливаюсь просить товарищеский суд. Товарищеский!
Дурака кусок! С кем же ты останешься? С пацанвой, которая только то и может, что вкладыши менять? Где твои кадры? Выгони еще и Булгака, будет совсем просторно.
Обвинитель покрикивал, подсудимый помалкивал. Попрут с завода — не беда, работа всегда найдется. Плохо только, что Лида без работы. Он когда подумал об этом, сразу смутно стало: хвататься за первое попавшееся — не с руки, а пока примеришься да присмотришься, такие пробоины образуются в бюджете, что потом не зацементируешь.
На Булгака тоже было совершено покушение: каюсь, оказал Должиков, моя промашка, теперь не поправишь, сосватали Чепеля в наставники к Булгаку, а каков поп, таков и приход. У каждого попа своя обедня, подумал Чепель, чего там требовать еще от Должикова.
Булгаку надо было не так: сиди молчи, бери в пример наставника, хотя и бывшего, а он поперся на трибуну доказывать, что не верблюд.
Дурака кусок, между прочим: кого судят? Чепеля или Булгака? Судят Чепеля, вот и клепай на него, а он стал клепать на себя, самокритику развивать не к месту, завоевывать авторитет у широкой общественности, которая уже на часики поглядывала: сколько можно! Раз уж Должиков предложение внес, так тому и быть, а что Лида без работы — никому дела нет.
Булгак, однако, свое доказывал: не ваш, мол, промах, Илья Григорьевич, а мой собственный, то есть Владика Булгака, который, будучи приставлен учеником к Чепелю и набравшись у него сполна слесарного искусства (это точно!), вместо того чтобы большое спасибо сказать (а кому оно нужно?), в пояс поклониться за науку, за выучку, за передачу опыта (мама ро́дная), разругался с ним (кто, между прочим, с кем?), отказался от него (кто, кстати, от кого?), покинул в беде (в какой беде?) и не попытался даже повлиять, воздействовать, подзаняться перевоспитанием. Так и прыснули в зале, когда Булгак сам себя в генералы произвел. «А вы не смейтесь! Учитель и ученик — это диффузия, если вспомнить физику. Учитель не только дает, вкладывает, учит, но и берет, воспринимает, учится. По-моему, — сказал Булгак. — Америк я не открываю». Был на участке профессор трепологии — Должиков; еще и Булгак прибавился, — ну, в крайнем случае, доцент. «Ты лучше поясни, что у тебя с комсомолом! — крикнули ему. — Почему из комсомола выбыл?»
После драки кулаками не машут; поздно Должикову кулак показывать, надо было раньше. На трибуне слезу пускал и под эту слезу поносил Чепеля, как только мог. Сердце кровью обливается, говорил, но приходится констатировать. Что констатировать, что? Кого Чепель позорит? Участок, да? Цех? Завод? Трудовой коллектив? И рабочий класс тоже? И еще и семью? Да ты, профессор, хотя бы семью не тронь! После драки кулаками не машут.
И Маслыгина, как на грех, не было — где-то в командировке. Тот бы вникнул по-человечески: жили на две зарплаты, осталась одна. Довести семью до ручки? Чтобы вообще — ни одной? Вообще без ничего жить? Маслыгин был человек и пользовался авторитетом, — дал бы человеческое направление суду.
У Должикова была записная книжка, и в ней, сказал, весь участок, как на ладони. Ну, весь не весь, а Константин Степанович Чепель был отражен там в полном объеме. Такого-то месяца, такого-то числа… «Ясно! — крикнули из зала. — В Шатровку его!». Его — в Шатровку? Чепеля? В Шатровке было заведение, куда засаживали алкашей — работать и лечиться. Его — в Шатровку? Прежде говорили, что Чепеля и пулей не пробьешь: броня на нем. А как током ударило. Нервы. Это водочка, выпитая за все последние годы, выходила наружу.
Вот Булгак, чудило, ввязался. Некоторые запротестовали: не Булгака, дескать, судят; другие все же настаивали: пускай, мол, пояснит, что у него с комсомолом; и председатель наконец вмешался в эти разногласия, дал установку, что к делу, что не к делу. «Обождите! — сказал Булгак председателю. — Я по делу говорю». Тогда крикнули из зала, слесарь с конвейера: «Если по делу, то доложите, товарищ, с какой политической целью вы срывали портреты передовиков в партийном кабинете!» Тогда Подлепич встрял: «Это провокационный вопрос! На такие вопросы Булгак отвечать не будет!» Расписался за неграмотного.
Пулей не пробьешь, а слово валит с ног. На том собрании, знаменитом, когда Булгак при всех обделал Чепеля, тоже было такое: как током! Сволочные звоночки, предупреждающие, дребезжали назойливо: стоп, Костя, красный свет. Ну и что? Вроде бы на красный не ездят? Он всю жизнь на красный ездил и доездился, докатился. Нервы.
Поставили Булгака к стенке, навели на него ружья: ослеп, оглох, онемел. Безаварийно мало кто ездит, где-то что-то всегда сотворится, не ты кого-то стукнешь, так тебя кто-то стукнет, но на кой черт с передовиками связываться? Висят-красуются? Ну и пускай себе. Тебе жалко? Ты ж генерал, не теряй достоинства, это Чепелю бы простительно: разжалован в рядовые, сам себе яму выкопал и не вслепую копал, сознательно, видел, что копает и для кого. Яма, думал, неглубокая — выкарабкаюсь, но человек предполагает, а бутылка располагает.
«Про комсомол скажу, — пришел в себя Булгак. — Про остальное — мне мой мастер не велит». — «Да, не велю, — подтвердил Подлепич. — Про то с меня спрашивайте, но не здесь, а в другом месте». Крикнули из зала, слесарь с конвейера: «Есть, между прочим, свидетели! Портрет был сорван! Светланы Ивановны Табарчук! Из техбюро!»
Кого судят? Кто подсудимый? Слушайте, что за кино? Давайте кончайте, нечего нервы трепать!
Там он помалкивал, на суде; тут, за проходной, где не перед кем было выступать, разошелся. Человек руководит бутылкой или бутылка — человеком? Если бутылка, давайте с этим кончать. Все разом — по добровольной договоренности. Все кончат, и Чепель кончит, А одному — обидно! Кого он агитировал? Давайте, давайте! Нет, друг, давай-ка ты кончай.
«Мне про это говорить невозможно, — выпрямился на трибуне Булгак, поставленный к стенке. — Но скажу. Перед всеми — еще невозможней, но потому и скажу, что перед всеми. Насчет комсомола».
Он тогда подумал, Чепель, что и ему придется говорить перед всеми. А что он скажет? У него фирма была такая: ждали — повеселит. Но как же веселить, когда энтузиазма нету?
«Меня неправильно поняли, — сказал Булгак. — Насчет комсомола. Не так это было. Не выбывал я, а исключили. Как раз перед армией, перед призывом. А исключили не за хулиганство, это можно проверить, протоколы в райкоме есть. Исключили потому, что был под следствием, и в колхозе считали, что посадят, но не посадили, дальше следователя не пошло».
У Булгака не пошло, а у Чепеля пойдет: сам себя осудит. Этот суд — представление, мероприятие цехкома; тот суд будет суд! Что, спросит, за фирма? Дурачка строишь? Закрыть к чертовой бабушке! Ты ж не дурачок, не дурнее других, не дурнее профессора Должикова. Но Должиков наверху, а ты в яме, и пока ты в яме, веселых песенок не пой, пой себе отходную. Это сговорчивый бухгалтер может кое-что списать под хорошее настроение, а жизнь на сделки не идет: с характером, зараза!
«Работали в колхозе, — рассказывал Булгак, — и было б все нормально, но стал отец попивать. Сначала понемногу, потом побольше, вроде Чепеля, и еще побольше. Втянулся, засосало, я по делу говорю».
Ты деда притяни сюда и для комплекта — прадеда, всех родичей собери в кучу, направь агитбригаду против Чепеля. Он уже лежит, а ты лупась его, — это, говорят, в культурных слоях так положено: пинать лежачего.
«Примеров подобных немало, — сказал Должиков. — Не будем отвлекаться. Какое следствие велось? За что привлекали?» — «За избиение, — ответил Булгак. — За нанесение тяжелых телесных повреждений. В армии спрашивали — не мог говорить. Свежо еще было. И на заводе — тоже не мог. Не могу. Есть в жизни такое, которое надо забыть. Только это и спасает: забыть, вроде бы не было. Я восстанавливаться в комсомоле не мог, хотя, думаю, восстановили бы. Но восстанавливаться — значит опять пройти через это! То, что с таким трудом забыто, а может, и не забыто, а только похоронено. Значит, опять вспоминать много раз, повторять в свое оправдание, доказывать, что чистенький, формально, по закону не виноватый. Но у меня же свой закон! Я же руку поднял на родного отца! Вспоминать — могилу раскапывать!» — «Могилу? — переспросил Должиков. — Ты уж договаривай». — «Материнскую, — сказал Булгак, — Не стало матери. Отец ее — топором. В пьяном виде».