На это Маслыгин ничего не сказал: что верно, то верно; однако упрек Подлепича был слишком очевиден, а схватить, что лежит на поверхности, не велика мудрость. Такие упреки еще посыплются — только отбивайся, а тут иное хотелось бы услышать, именно отцовское.
Ни этого он не сказал, ни того, что собирался, — не успел, пожалуй, хотя мог бы выйти из конторки вместе с Подлепичем и сказать по дороге. Подлепич торопился на участок, вышел, а он остался.
Ему не понравилось настроение Подлепича: Подлепич был разочарован в своей работе — или, во всяком случае, в том, что составляло существенную часть этой работы, а он был разочарован в Подлепиче — или, во всяком случае, в том, что составляло существенную часть Подлепича.
Ему еще не понравилось, как бесцеремонно назвался тот отцом Булгака, будто возвел себя самочинно в какой-то высокий ранг, хотя достойней было бы повременить, не бросаться словами, а дождаться, когда в этот ранг возведут.
И еще не понравилось, как Подлепич ушел, оборвав разговор, словно бы это была досужая болтовня и ему, Маслыгину, от нечего делать вздумалось забрести на участок.
Он вытащил карманную памятку, где все каждодневное было расписано по часам: семинар в райкоме; беседа с пропагандистами, совещание у Старшого, — четырнадцать пунктов! Ему доставляло удовольствие к исходу дня вычеркивать в памятке пункт за пунктом, а день только начинался, и нечего было вычеркивать — разве что приписать кое-что. Он подумал о Подлепиче: сдает Юрий, явно, и если уж так, то с кем с кем, а c ним никак не сладить. Это поистине: греби не греби… Если уж Подлепич стал набиваться кому-то в близкие родственники и говорить об этом вслух — дело дрянь, никакая памятка не поможет.
Он посидел и встал, пошел как бы вслед за Подлепичем, на участок.
В ту пятницу злосчастную, когда нагрянула комиссия, еще и тельфериста приболевшего заменить было некем — Подлепичу не разорваться ж, да и дефектов, как говорили на участке, привалило, а нынче день, по-видимому, не предвещал затруднений: и тельферист — на посту, и без аврала работали слесаря. Подлепич, с баночкой из-под консервов, прохаживался между стендами, раздавал слесарям дефицитный оксидированный крепеж — болты, шпильки, гайки. В это спокойное утро — сюда бы комиссию, а заодно полюбовалась бы баночкой и как Подлепич дрожит над каждым болтиком.
Пожалуй, недоговорили; пожалуй, он, Маслыгин, главным образом, недоговорил — и поспешил было за Подлепичем, но там, в проходе между стендами, появилась Зина Близнюкова, и повернул назад, подошел к Булгаку.
Издали впору бы заглядеться на расчетливость движений, размеренность; Булгак, порицали, в работе медлителен, а Маслыгин похвалил бы: внимателен, придирчив — редкое качество для молодого. Но стоило подойти, и сноровистость сменилась ухарством, не хватало только пожонглировать, как ударнику джаза в музыкальных паузах, и вместо барабанных палочек — гаечные ключи. Было уже близко к этому, и, видимо, почувствовав, что переигрывает, перестаравшийся жонглер превратился в скучающего ленивца, словно — и не работа, а никчемное времяпрепровождение.
Маслыгин спросил, как дела, — выразительный вопрос! — и получил ответ, не менее выразительный: дела-де идут у прокурора. Припомнилось, что Чепель так говаривал. Но Чепель при этом бодрился, а Булгак был мрачен. В чем дело?
— У меня там крепежа полно, — кивнул Булгак на тумбочку. — Да только крепеж-то черный, а за оцинкованным приходится в очереди стоять.
С год назад приказом по заводу запрещено было пользоваться крепежными деталями, не защищенными от коррозии.
— Наш автоматный не справляется, — сказал Маслыгин, — а поставщика отключили.
— Нарочно не придумаешь! — скорчил Булгак гримасу. — А мы помалкиваем.
— А мы помалкиваем, — повторил Маслыгин. — И даже молчим. Дела идут у прокурора — глупая присказка. Дела у всех идут, но как, а если никак, то почему.
Булгак сонно глянул на него, понял; когда задет был чем-нибудь, сонными становились глаза; и потянулся к гайковерту, включил, взвизгнуло; четыре точки, четыре гайки, четыре коротких взвизга; сонливость как рукой сняло; и тотчас проверил затяжку ручным ключом, динамометрическим. Четыре секунды и столько же — на проверку; ну, может, больше.
— Почему? — переспросил, будто дернули его и он, проснувшись, обозлился. — Это, Виктор Матвеевич, факта не меняет. Я тоже спрошу: почему? Почему других не спрашивают? Есть факт, есть прогул. Отвечай. Рублем или чем еще, но не оправданиями.
— И у других спрашивают, — сказал Маслыгин, — а с тебя спрос особый.
Невольно схватил он то самое, что лежало на поверхности, и, ухватившись за это, словно бы оправдал Подлепича: от очевидного никуда не уйдешь, и нечего мудрить. А Булгак, показалось, только того и ждал; злорадство было тут ни к чему, но как бы позлорадствовал: говорилось же, дескать, на собрании, что догонят и добавят.
— А это, Владик, спекуляция! — поморщился Маслыгин. — Ты еще скажи: кто-то мстит тебе за критику!
Склонившись над муфтой сцепления, Булгак снял крышку смотрового окошка, посветил себе переноской.
— Сами же говорите: спрос особый. А это и есть разновидность мести.
— Ну, логика! Но если найдутся мстители, защитим, — пообещал Маслыгин и опять поморщился: чересчур самоуверенно было сказано; защищать-то от кого? Не от Подлепича же, а от злословия не защитишь, да и не ему, Маслыгину, заниматься этим, и вдобавок речь-то не о том. Так он и сказал вдобавок: — Не о том, Владик, речь.
Склонившись над смотровым окошком, не поднимая лохматой головы, Булгак буркнул:
— А о том не будем. То никого не касается.
Летом, в заводском пансионате, паренек тоже не вызывал симпатии; осадить бы его, да ведь пробовали: чем круче с ним, тем дурь из него пуще прет.
— Совершенно секретно, стало быть? — усмехнулся Маслыгин. — Внезапное исчезновение. Никого не касается. Нет чтобы предупредить. Взять отгул. Я даже версии не подберу. Уж не влюбился ли?
Пришло это в голову сию минуту — и не всерьез, пожалуй, и он не думал, что Булгак примет это всерьез.
— Кто? Я?!
Такое негодование было написано на лице, будто обвинили в самом дурном и постыдном.
— А что, интересно, побудило тебя выступить на собрании? Моя записка?
Взял Булгак плоскогубцы, расшплинтовал гайку, взял щуп, — все у него было под рукой.
— Что побудило? Ребята подначили. Стрельни, говорят, по своим, а рикошетом выйдет — по начальству.
Когда отдыхали в пансионате, Маслыгин, терпя его браваду, не видел в нем иного, кроме мальчишества, шелухи. Теперь интуиция подсказала: нет у паренька ничего за душой; слесарь хороший, да, но вот и все его таланты. Мало? Мало: неустойчив, ненадежен, не определился еще никак. Если уж Подлепич жалуется: греби не греби.
— Вру, — кивнул Владик и провернул вал муфты. — Это из опыта: соврешь — хлопот меньше и спрос не особый, а как с любого. Тринадцатая зарплата накрылась, с чем и можете, Виктор Матвеевич, меня поздравить.
Он, Маслыгин, подумал сразу обо всем: о Подлепиче, повозившемся с Булгаком изрядно, и о себе, не умеющем так, и о том, что, сумей даже, никакого времени не хватит возиться с каждым — у него целый цех в голове, парторганизация, десятки обязанностей, и подошел-то к Булгаку только ради летнего знакомства, и если бы спросили, чем руководствовался Булгак на собрании, какими побуждениями, он, Маслыгин, затруднился бы ответить или сказал бы, что всяко бывает: и благородство, и принцип, и зрелая мысль, и мальчишество, и спекуляция на коренных проблемах, и бывает, что вцепишься в частность, упрешься в нее, за ней теряется главное, — это опять о себе.
— Ну, будь здоров, — сказал он сухо. — А насядут мстители, ко мне не приходи.
— Берете слова свои обратно? — ухмыльнулся Булгак.
— Беру, — сказал Маслыгин.
Он был рассеян, когда подошла к нему Светка, оповестила его, что в выходной день всей бандой собираются по грибы, а сбор, как всегда, у него — автобус рядом, и чтобы — никаких приготовлений, никаких приемов: Нины нет, соломенный вдовец, еду припасут заранее — и прямо в лес. «Не возражаешь?» — заглянула она ему в глаза.