Я приглядывался к тому, как он надевал перчатки, как ему шнуровал их один из младших пацанов, видел, как он постукивает ими, размахивает вхолостую, и лицо хулиганского, склада становится жестко непобедимым.
Перчатки мне понравились, оказались неожиданно легкими, несообразно с их видом, кисти вложились в них надежно, и это несколько подкрепило меня, но все-таки я трусил, злился на себя и ничего не мог поделать. Противник внушал мне страх, подлый страх, который внушают хулиганы, бродяги, жулики и пьяницы даже совсем взрослому, но мирному, так сказать, травоядному человеку. Наверное, человечество испокон делилось, подобно животному миру, на хищных и таких вот, как я…
— Отрабатываем стойку… Позицию. Ноги! Ноги у боксера значат не меньше, чем руки… Ноги в движении. Вперед, назад… Вперед, назад. Прыжок, прыжок. Нет, нет… Что ты, как козел. Где тебя так учили? Вот так… Вот так… Ноги — пружина… Не так, не так… Что за балет! Ба-ре-ли-на… Так вот… Так… Правильно… Опять нет… Нет-нет. Гляди все.
Лежняк закрутил перчатки, пошел такой бойцовой поступью — любо-дорого. Еще полчаса отрабатывали поступь, прыжок. Всем этим ребята, начавшие раньше, владели хорошо. Замечания Лежняка относились главным образом ко мне. Он вообще словно был недоволен моим появлением. Есть люди, с которыми я не лажу с первого взгляда. И так, наверное, бывает у всех. Не нравился мне этот Лежняк, и все тут.
Приближалось главное — бой.
— Один раунд, по минуте, — объявил Лежняк, выводя на ринг первую пару. — Не сторонитесь. Пожмите руки. Вы не враги. Спортивные противники. Противника надо уважать.
Говорил он бесспорные слова, но как-то казенно, заученно, и верить не хотелось.
Два самых маленьких, щуплых, в огромных перчатках выглядели карикатурой. Мартышки в болтающихся до колен, не по росту трусах. Бились они, однако, настырно. После первого же удара у одного под носом зачернела кровь. А я понял, что спорт этот не из легких. Моя очередь была предпоследней. Мог бы и отказаться от боя на правах новичка. Но зачем-то сказал тренеру, что уже занимался боксом… Помню, как пролез через веревки на ринг. Пожал перчатки Коробкова. Лежняк брякнул в гонг. И началось… Я увидел на мгновение только рыжие уверенные глаза противника, его бледный большой нос, и тут же в глазах у меня знакомо блеснуло. Удар был хорош. Я и закрыться не успел и хотя ответил, но слабо, едва достал. Коробков прыгал, как бес, бил меня расчетливо, точно, уверенно, я беспомощно отступал, закрывался, махал впустую, лицо и грудь чугунели от ударов, пытался парировать, ничего не получалось. В уши лез хохот сидящих ребят. А я думал об одном, лишь бы додержаться. Наконец бухнул гонг. Мы разошлись по углам: за эту бесконечную минуту я страшно выдохся, запыхался, сердце трепыхалось, в горле спирало, першило и было солоно. Кто-то расшнуровал мне перчатки, подал мокрую тряпку. Только тут я обнаружил — губы, шея, подбородок в соленой крови. Она капала на колени.
— Умойся! — проворчал Лежняк. — Подержи голову назад. Плохой из тебя боксер. Машешь впустую. Где тебя так учили? Что у тебя — не руки, что ли? Вон — бицепсы… С такими бицепсами в нокаут укладывать надо. Наверное, не выйдет из тебя боксер. Почти точно… Я вижу… Хочешь — брось…
Коробкова похвалил:
— Так работай… Суетись меньше…
Домой брел донельзя усталый, вымученно обессиленный… Лицо горело. Нос — не дотронешься. Ладно бы хоть без синяков обошлось. Бросить, что ли? Брошу. Ну его к черту, этот бокс… Еще добровольно чтобы лупили. И почему я тогда не сказал — в волейбольную, кто за меня так решил? Теперь не перейдешь — засмеют.
Через два дня снова был на ринге, и почти все повторилось, с той разницей, что от одного удара я едва не упал, в голове протяжно зазвенело. Нокдаун. Такое английское слово… Хорошо звучит, так же, как звон в голове. Это еще не нокаут. Но уже кое-что… Спас меня гонг. Про расквашенный нос не говорю. Мелочь…
И были те же обидные мысли. Как так? Я же — сильный. Я сильнее этого Коробкова даже с виду. Я восемь раз жму ту двухпудовку, которую легко бросал отец, ведь я не расставался с ней с раннего детства, когда еще только ее едва ворочал. Двухпудовка с высветленной гладкой ручкой — ее и мужчина не всякий жмет… А Коробков засыпал меня ударами. Лежняк каждый раз только хмыкал, с неудовольствием смотрел. «Зачем ходишь», — было в его хмуром взгляде, но уйти больше не предлагал, считал, само собой этим кончится. Так длилось половину ноября и весь декабрь. Все это время Коробков выбивал из меня робость и медлительность. Думаю теперь, что я должен быть благодарен этому светло-рыжему парню, избивавшему меня всякий раз методично и, как видно, с удовольствием. Не из-за этого ли подчас идут в бокс? Ну, ладно, будем все-таки считать бокс спортом, тяжелым, но спортом… А Коробков уже настолько проникся превосходством, что едва здоровался, разговаривал одними смешками и позволял себе во время боя поиграть со мной, как кошка с мышью, — иногда он раскрывался, шел на прямой удар, даже отступал, чтобы потом обрушиться с бешеной яростью удалого уличного бойца и насладиться победой. На один мой удар он отвечал серией, он блестяще чувствовал расстояние, а меня спасали от нокаутов только длинные мои руки и захваты, когда он прорывался в ближний бой. Захваты Коробков не любил, здесь я был сильнее его, он не мог сдвинуть меня и бодал головой, плечами, бил ниже пояса, на что сквозь пальцы смотрел разнимавший нас Лежняк.
Не знаю, росло ли мое мастерство — если и росло, то очень медленно, — зато все больше испарялся мой детский страх перед противником, перед кулаком (пусть и в перчатке), перед ударом и разбитым носом. На ринг я выходил спокойнее, уже не просто отмахивался как попало от бешено наседающего противника — все-таки кое-что соображал, начинал его, как говорят боксеры, «видеть», защищался, отводил удары и попадал сам, но бить по-настоящему, во всю силу, никак не мог. Удар не получался, он был как во сне. Бывают такие сны — может быть, снятся одним боксерам? — когда чувствуешь, бьешь и в ударе нет силы, той силы, которая начисто сметает противника, той силы, которую чувствуешь, которую постоянно видишь в кино. Какие там удары! Ведь их слышно даже по звуку. Какие хлесткие, всесокрушающие крюки, нокауты справа и слева в челюсть. Как валятся противники, летят вверх ногами. Правда, нокаутированные в кино всегда почти вскакивают и продолжают бой, хотя, казалось бы, не только челюсти, а все кости лица должны быть сломаны, вдавлены таким «хьюком». Здесь было не кино — ринг, прыгающий Коробков, удары точные, быстрые, переходящие в оглушительные серии, был я, ребята, которые смотрели на этот обидный бой, и Лежняк со всезнающим, мрачным тренерским молчанием.
Как соединить силу с ударом? Дома я соорудил подобие боксерской груши из мешка с опилками. Подвесил мешок к потолку, тренировался, отбивая кулаки. Я крутил гирю, изготовил себе гантели из кирпичей (не смейтесь, больше было не из чего), привязал кирпичи накрепко к железным стержням. Установил себе норму поднятия тяжестей — утром сто пудов, вечером — столько же… Почему сто? Я бы и не объяснил. Просто — сто пудов! Наверное, от нормы веяло геркулесовыми подвигами, палицей Ильи Муромца в сорок пуд, у меня же резко болело в животе, словно бы что-то рвалось, но потом постепенно болеть перестало, и норму я даже увеличил. Я приглядывался к парам бойцов, внимал всякому указанию Лежняка. Он был неплохой боксер, призер, чемпион, а тренер, похоже, никудышный. Набор азбучных истин бокса все мы давно усвоили наизусть, заранее знали, что он скажет, тем более что был он немногословен. Мы учились теперь подобно художникам из клубной студии, где больше глядят на работы друг друга, чем слушают какую-нибудь маститую бездарность в бархатной куртке, а куртка, убедившись, что ученики давно ее раскусили, едут сами, — ходит меж мольбертами, делает суровое глубокомысленное лицо, иногда ткнет пальцем в картонку, иногда похмыкает, иногда скупо похвалит. Такие не любят хвалить или уж, наоборот, величают своих учеников Серовыми, Гогенами, восторгаются шумно, прочат великое… Тренером, наверное, надо родиться, и далеко не всякий чемпион — хороший тренер. Этого простого правила я еще не знал, хотя повседневно его чувствовал.