— Где поймали? — спросил я, подбегая. Юрка мотнул головой назад, на речку.
— А как?
— На удочку, ясно…
— А на кого?
— Н-на т-тебя, — буркнул косноязыкий Валька, и братья скрылись в сенях.
Я думал, в речке живет одна мелочь: мальки, малявки, ну, окунишки. А тут столько рыбы! Я принялся обдумывать, чем бы наловить ее побольше. Ни лесок, ни грузил, ни крючков у меня не было. Не было даже удилища. Я слонялся по двору, заглядывая во все углы. Где взять?
На сарай сел растрепанный голубь. Пошел по коньку, подергивая головкой. Камень бабахнул, скатился по крыше. На забор вылез Генка Пашков.
— Эй, Колька, гони бусого, а то к Сычу уйдет! Гони давай!
Я с готовностью исполнил его желание — стал лупить камнями, так что крыша заговорила. Бабушка застучала в раму.
Голубь нехотя слетел к Пашковым, а Генка, довольный, улыбаясь своей злой улыбкой, нагнулся с забора ко мне.
— Чо делаешь?
— Удочку вот ищу. Сделать хочу…
— Ха, дурак! Вон удочки! — Генка показал на связку Федора Иваныча, стоящую возле окна в огороде.
— Не наши же, насоновские…
— Уведи одну-то… леску срежь…
— Ну-у-у!
— Удочку-то, дурак?
— Сам-то кто? Это же все равно как украсть…
— Ха, украсть! Честный нашелся! Деньги, что ли?
Он спрыгнул с забора.
Поразмыслив, я пошел в огород. Заглянул к Насоновым. Старуха Лизонька спала. На кровати были видны ее кривые ноги. Федор Иваныч еще с утра ушел за получкой в артель. Я потрогал удочки: они вересковые и черемуховые, проолифенные и желтые, точно старая кость. Хороши были лесы из крученого конского волоса. Крючки хозяйственно подвязаны тряпочками. «Взять одну, а потом принести незаметно», — пришла подбадривающая мысль.
«Не зарься на чужое — лучше свое отдай, — вспомнил я бабушкины наставления. — Краденое впрок не пойдет. Лучше по миру собирать, чем чужое брать». Я тихонько пошел прочь. Вдруг Федор Иваныч все-таки заметит. Словно в подтверждение тотчас растворились ворота, и пьяненький ювелир засеменил к крыльцу. На меня он даже не поглядел. И я подумал с радостью и облегчением: «Как хорошо, что не взял я его удочки. Сразу бы попался…»
Потом я разыскал не очень толстый черен от метелки. Пристроил к черену длинную вицу. Поплавок из пробки. Грузило из гвоздика. Только крючок не мог я придумать: согнул из булавки — разгибается, из проволоки — еще хуже. За советом я побежал к бабушке. Хотелось показать и снасть. Добрая старуха качала головой:
— Эко место в шесть лет чего выдумал! (Бабушка всегда уменьшала мои годы, мне было почти семь.)
Но отделаться от меня трудно.
Я снова и снова приходил на кухню, а разговор как-то сам начинался словами:
— Вот если бы крючок мне…
— Уйди, не проси…
— Я и не прошу, мне бы только крючок.
— Беспонятный ты, что ли?
— Ну, если мне надо крючок!
— Садись-ко, поешь.
— А крючок дашь?
Я в совершенстве владел умением канючить или отказываться, если надо. Дело совсем простое, не хочу, например, супу и спрашиваю бабушку:
— А он с капустой?
— С капустой, милой, с капустой…
— Ну-у, не буду… Вот если бы без капусты…
В ином случае можно было сказать:
— Вот если бы с капустой!
Бабушка сдалась.
— Погоди-ка, есть у меня крючок, — сказала она, уходя в комнату.
Она принесла большой сломанный шубный крючок, немного похожий на настоящий.
— На-ко, вот! Да смотри, неси мне рыбы…
Повертев крючок так и сяк, я поплелся прочь. Все же можно попробовать: крючок с ушком, его удобно привязывать к нитке.
Накопать червей в огородном суглинке — дело минутное. Я выбирал самых толстых и длинных. Чем больше червяк, тем крупнее клюнет рыба. Я опасался лишь за крепость лесы — толстой катушечной нитки. Мне хотелось сегодня же принести бабушке таких же широких и темных с хребта, красноперых лещей, каких носил с пруда Федор Иваныч в корзинке под мокрой травой.
Кое-как насадил я на крючок непослушного червя. С мостика закинул лесу.
Сейчас клюнет крупная рыба!! Вот сейчас! Сейчас… Может, червяка ей плохо видно?
Никто не клевал. Поплавок болтался в струе. Солнышко рябило, играло. Стрекозы, треща, падали в лопухи. Червяк с крючком выплыл на самую поверхность и ни за что не желал тонуть. Я вытащил размокшую нитку. Сбросил червя. Заменил его свежим, вроде бы повкуснее. Снова долго сидел, щурясь от солнечной ряби. У меня уже ныли ноги и затекла до мурашек рука с удочкой.
Пришла на мостик Верка. Посмотрела, уселась рядом, опустила в бегущую воду свои пыльные коричневые ноги все в белых черточках от ссадин и расчесов.
— Тише ты! — неизвестно почему зашипел я, словно бы она смогла вспугнуть большую рыбу.
Она замерла, тихонько посапывала. Потом медленно сказала:
— Никого… не поймать…
— ?
— …
— Ну?!
— А надо рано… Юрка-то утром ходит. Мы с мамкой еще спим.
Позднее Верки с ее матерью никто в нашем доме не встает. Всегда полоротая, неряшливая Анна Семеновна нигде не работает. Стирает и стряпает она тоже редко. Все больше сидит по завалинкам со старухами. Или ждет «на уголке», когда появится с получкой Иван Алексеич. Зато никого нет любопытнее этой Семеновны. Вперед всех узнает она слободские новости. Только и слышишь — опять Кипина стрекочет за воротами. А если уж молчит — значит, слушает. Слушает Семеновна радостно: один глаз у нее едко прижмурен, рот полуоткрыт.
В комнате Кипиных есть лавка под окнами, две железные койки, шаткий стол с прорезанной, протертой по углам, клеенкой. Клеенка так стара, что на ней не разобрать никаких рисунков, кроме замытых чернильных пятен. В ящике стола лежит темный истончившийся ножик и краюха хлеба. Иногда то Верка, то Юрка отрезают этим ножиком от краюхи тонкий кусок. Я гляжу, и мне сразу хочется есть. Я бегу к бабушке.
Под низким закопченным до темени потолком (Иван-то Алексеич по выходным дням все паяет) висит желтая клетка с чижиком. Чижик маленький, черноголовый, и, должно быть, он доволен своим житьем — все поет скороговоркой да лущит коноплю. А я удивляюсь: ведь воздух у Кипиных густой, спертый. Пахнет керосиновой копотью, немытыми полами, помойным ведром из кухни. К вечеру солнце полосами заглядывает в окошки Кипиных. В его лучах стоит пыль. Солнце освещает коврик из дранок на стене: желтые львы с человеческими лицами в желтой пустыне, и картину, где еле можно рассмотреть грязную воду, коричневую лодку и черный лес. Картина без рамки криво висит над кроватью, закиданной тряпьем.
— Не мешай, Верка! Вот из-за тебя не клюет, — сердито сказал я, и она скоро ушла. А вслед за ней я тоже прекратил ловлю, кое-как замотал леску и поплелся домой. Я уже не чувствовал интереса к рыбалке. Ведь большой рыбы не было. А мне нужна только большая рыба. Во какая!
За обедом я простодушно рассказал взрослым о своей неудаче и показал удочку. Отец и мать смеялись над шубным крючком. Мать пообещала купить бамбуковую удочку, а эту посоветовала выбросить.
Выбросить? Как бы не так! Я рассердился и ушел на двор.
Вечерело. Лежали вдали синие облака. Красно, багрово было над ними. И во всей мирной пустоте назойливо слышался один звук: «взви… взви… взви… взви…» Юрка Кипин сидел на пороге растворенных сенок, шаркал напильником по медной трубке. Он делал «поджиг». Так называется самодельный пистолет, которым зачастую обжигает лицо, вышибает глаза, корежит пальцы. Поджиг делали все ребята в слободке. За неимением пороха он без меры начиняется головками от спичек, серой, селитрой, бертолетовой солью — всем взрывчатым, что можно достать. Однажды Генка Пашков выпалил в кошку из такого поджига, завыл белугой, странно сгибаясь и разгибаясь, припустил по улице. Он прижимал к груди руку, а кровь черными звездочками следилась по земле. Синий рубец по обе стороны кисти руки, наверное, есть у него и теперь.
Я принялся помогать Юрке — держал проволоку, подавал плоскогубцы, почтительно советовал, как заряжать. У меня был некоторый опыт обращения с оружием. Все тот же Генкин поджиг. Мой опыт прошел удовлетворительно, если не считать опаленных бровей.