Изучив все эти приемы — благо время было, четыре вечера тренировался дома с тремя картами, — я решил попытать счастья. Взял половину своих накопленных денег. Поставил сразу двадцать рублей. Следя за руками ловкача и за картами, точно угадал даму. Он без звука выдал выигрыш. Я удвоил ставку и выиграл снова — еще бы не выиграть: перекидывая карты, запоминал даже на новых мельчайшие особенности крапа, а тут карты были грязные, и эту саленую даму я запомнил накрепко, хоть на первый взгляд она и не отличалась от других таких же карт.
Поставив восемьдесят рублей, я выиграл сто шестьдесят. Деляга притворно сокрушался, но был благодушен — только что, передо мной, обделал желтогубую веснушчатую деваху. Она проиграла целую пачку десяток, заклеенную банковской упаковкой, заплакала и ушла.
На кону было уже четыреста рублей, когда деляга потребовал «ответ». Он, видно, был азартный или вообще накрепко знал, что деньги отыграет. Однако «ответ» я предусмотрел, держал в руке четыре бумажки по сто рублей (все мое достояние). Перебросить карты не удалось. Я выиграл снова. Теперь по мне уже ходил мороз не то азарта, не то страха, а игрок ерзал по земле, не зная, как быть, — кругом набралось слишком много следивших за игрой, и они напирали, ждали, что будет.
— Да нна! Ввот! Сам ставлю! — заорал он, зажмуриваясь, а может, и правда входя в раж. — Нна! Нна! Нна!
Вывалил четыреста рублей. Долго перебрасывал карты. Остановился. Снова перебросил. И еще раз. И еще… Я следил и понял: сейчас проиграет. Я ее опять засек, эту грязную даму. Вот она, я ее еще не показал.
— Нну? — он наливался синей кровью, грозил глазами, выпяченной губой. За спиной дышали табаком дружки. Кто-то, кажется, «втихаря» уже проверял мои карманы. Может, хотел отвлечь. Но я не кладу деньги в карманы, я держу их в руке, а ноги дрожат. Боялся? Конечно… Теперь уже пожалел, что так глубоко влез в игру. Все равно они меня «обшманают», отберут все, еще и излупят…
Я опрокинул карту. Это была она — трефовая дама.
— Стой! — заорал он, когда я начал брать деньги с кона. — Карту я переворачивать должен!
— Я же угадал…
— Все равно! Не тронь деньги! Не тронь карты… … … — бесновался деляга. Но стоявшие вступились за меня, и я деньги взял, сказав, что буду играть еще.
Он сменил карты.
— Ты ее ззаприметил!
На этот раз выигрывал туз.
Я поставил сорок рублей. А пока игрок бросал карты, прикинул, как удобнее бежать, когда они за мной погонятся. В том, что погонятся, я не сомневался. И деньги отберут, и надают еще… Я даже не очень следил за игрой. Лучше всего было рвануть через рынок, но там могут принять за вора, наскочишь на милицию, и придержат. Приятелей у деляги, должно быть, трое, и один еще на костыле. Лучше всего за ближний угол, а там вниз, под гору, решил я и вдруг увидел идущего вдалеке милиционера. Как я обрадовался этой синей шинели! Я быстро указал карту. Это был туз.
— Ххад!! — прохрипел игрок.
— Милиция… — сказал я и, не взяв деньги с кона, пошел прочь. Я шел медленно, спокойно и это ошеломило делягу, а главное — его приятелей. Молчала и толпа, только что созерцавшая мои успехи.
— Тты! Куда… Бери деньги… Куда? — донеслось до меня.
Я шел. Мне бы только до угла. Кажется, деляга поднялся с земли. Отряхивался. А мне бы только до угла… Я уже видел один только этот угол. Доску забора с желтым сучком, похожим на глаз. Этот глаз ехидно смотрел на меня, желтый, весь в трещинах, он был едко умудрен тягучей базарной жизнью. Он усмехался и все никак не мог приблизиться. Бывает, что время чудовищно удлиняется, наверное, я шел до сучка целую вечность.
Я повернул за угол и, холодея лопатками, дал такого стрекача, что, наверное, из мостовой летели искры. Может быть, я перекрыл мировые достижения. Очень может быть, потому что мчался, как испуганная птица, и лишь в конце второго квартала, обернулся. Далеко позади бежали двое, один, кажется, сам деляга-игрок. Но это было безнадежно, это не могло меня напугать, я нырнул за угол, пробежал еще квартал, проскочил каким-то двором, отпинываясь от увязавшейся собаки, перелез забор, выбежал к трамваю и с ходу прыгнул на тихо проходивший вагон. Держась за окно, я даже помахал кому-то кепкой. Знай наших! Никогда еще не чувствовал себя таким сильным, удачливым и ловким.
А день был душный, ленивый, августовский. Горизонт обложен синим, словно бы прописан мокрой акварелью. И день запомнился навсегда этими тучами, этим горизонтом, запахом близкого дождя и конца лета.
Перед воротами дома собрал и пересчитал новые и мятые бумажки. Получилось около тысячи четырехсот рублей — сумма невероятная для меня, пятнадцатилетнего. Вместе с моими «сбережениями» я мог теперь купить костюм и даже коричневые новые ботинки. Я оперся о ворота, долго стоял, не решался их открыть. Надо было все обдумать: и что сказать матери, и говорить ли, как выиграл, или лучше не надо? Поразмыслив, решил: «Не надо». А так хотелось… Ведь вот сколько невероятных способов придумывал, а добыл деньги самым невероятным. Выиграл у ловкача! Я был рад, очень рад своей удаче. В ней как бы восторжествовал над всеми, кто обделывал, обманывал, унижал меня, над этими хриплыми, проспиртованными, не знающими ни чести, ни совести — грязной накипью войны, ее подлой изнанкой. И все-таки где-то пряталось, тлело в душе ощущение не то стыда, не то тайной липкой нечестности, ощущение, что я добыл деньги тоже не слишком-то чистым путем — стал сопричастен всей этой наглой «китайской винкельмунии», разыгрываемой базарными удальцами, — ведь деньги, конечно, были чьи-то, той желторотой девахи в веснушках, что ушла, всхлипывая, утираясь на ходу рукавом. А деньги-то, конечно, казенные, раз она доставала из заклеенной пачки. Может, девка сейчас ревмя ревет, дерет себя за волосы, а я тут радуюсь… Приди она сейчас — отдал бы ей деньги. Честное слово, отдал бы: «На, возьми, только не играй больше!» Я даже тогда подумал, деляга подзовет ее, отдаст хоть половину. Как можно спокойно смотреть, когда, плача, уходит обобранный тобой человек?! Где там! Он даже не ворохнулся, и дружки хохотали, матюгались ей вслед. Конечно, ее ведь никто не заставлял играть… А все-таки, все-таки…
Так, а может быть, и не так, думал я, подпирая ворота, разглядывая эти бумажки, новые и измусоленные, похрустывающие и в грязных пятнах, в масляных просветах, иные надорваны крест-накрест, трепаны-истрепаны до последней возможности, — все они пахли базаром, напоминали базар, базарных людей, всяких там деляг, барыг, ханыг, пропойц и жуликов. Перебирая деньги, вспомнил бабушку — она умерла два года назад, — вспомнил: «Найденому-краденому не радуйся: найденое — потеряешь, краденое — само уйдет, а тебя запятнает… Ох, милой, свое-то лыко лучше краденого ремня…» Увидел бабушку точно так, как она мне это говорила. Сидит на кровати старая, больная и согнутая, чувствую, вся жизнь из нее уже вытекла, едва теплится, и жалко мне бабушку, и не знаю я, чем ей помочь. Что я могу? И кто может? Разве только бог? В полутьме за ширмой, где бабушкина кровать, кротким огоньком горит лампадка и глаза святителя сурово-скорбно смотрят на меня. От этих глаз никуда не денешься. Уйдешь в угол — смотрят, пойдешь к другой стороне — смотрят, и затылком отвернешься — все равно чувствуешь их неподвижный, укоряющий взгляд. Почуял я даже тяжелую руку бабушки на своей голове… Тогда принес ей ворованных китайских яблок, а она не взяла…
«Я ведь не украл, выиграл», — бормотал я, точно она могла услышать, а может, я сказал своей обеспокоенной совести, сказал и огляделся. Было густо пасмурно. Тучи синели кругом. Дождем пахло сильно. Но почему-то не капало, только нависало. Края приближающейся пелены были серо-голубые, свободные, скорбные и предвещавшие, а глубь густела лилово-серо, и было видно, как там меняется, перемещается тяжелая предосенняя влага. Тополя спокойно ждали дождя. И ждал наш покосившийся, подпертый досками забор, он видел многое: и дожди, и ветры, и грозы, и солнце сушило его в весенние ясные дни, и так же устойчиво, хоть и кривовато, стояли эти родные мне ворота, родные — от высветленной тяжелой скобки, открывающей донельзя свой, спасительный мир двора, до шатровых пирамидок вверху из крашеного рыжего железа, пирамидок с железными сквозными луковичками, которые я всегда видел, но ни разу не трогал, не залезал еще туда, хоть все собирался и с жадностью следил, как перелезают, перебираются через них то наша, то другие бродячие кошки. Поднебесные пирамидки, в них было что-то прекрасно недосягаемое, и однажды перед широкою грозой, когда вот так же пахло, нависало, а по всему горизонту перебегало, воссияло и гасло нечто, я увидел на маковках голубые тихие огни. И это было столь волшебно, необыкновенно, что я прикусил губы, потом побежал сказать, но огни пропали, оставив вечное ощущение сказки, вечерней и грозовой тайны.