— Где же ты их взял, Димка? — удивлялся я.
— Где, где… На небе — вот где, — хихикал он.
— Чо вре-е-ешь!
— Ха-ха…
— Отдай хоть одного. Вон у тебя водолюбов сколько… Раз, два, три… семь!..
— Чего дашь?
— Не знаю…
— Давай серию авиапочты, а я тебе навозника, может быть.
— Всю серию?!
Там было семь длинных чудесных марок с могучими самолетами. Их подарила мне мама.
— Конечно всю серию. А ты думал, я тебе навозника за марочку? Да? Попробуй найди такого! Найди-ка! Это-редкость! Видишь, с вороненым отливом. Это не навозник вовсе, а египетский скарабей. Понял? Священный жук. Понял? Лучше я с Эрнешкой на Либерию сменяюсь. У него знаешь какая Либерия! Марки-треуголки! Слоны, зебры… Куда твоей авиапочте. Давай сюда ящик!
— Димка, погоди… Сейчас принесу марки.
— Нет уж, не хотел сразу, нечего… Не дам скарабея…
— Ну, я же ведь сразу. Чо ты? Ну, хочешь, еще какую-нибудь марку принесу.
Димкины глазки не в состоянии скрыть торжества.
— Так бы и говорил! Бегом! Живо!
Очень скоро все мои марки, кроме самых замусоленных и рваных, перешли к Мыльникову. А у меня оказалось несколько мелких плавунцов и синеватый навозный жук, или скарабей, как пышно именовал его Димка.
Коллекция Димки осталась нетронутой. Он доставал где-то новых жуков, а про место никак не говорил. Я не удивлялся и не обижался на него. В детстве мы очень терпимы ко всему: хорошему и к дурному. А Димка был таким человеком — обычные ребячьи черты и привычки странным образом сочетались в нем со взрослой сметкой, хитростью и твердостью.
Часто втроем-четвером: я, Димка, Юрка и Верка Кипины — собирали мы по свалкам металлолом. Мы сносили его на соседнюю Ключевскую улицу. Там в дощатом киоске в заборе его принимал оплывший скучный человек с бельмом на левом глазу. Я всегда подходил к ларьку последним и старался не глядеть на отвислую воспаленную губу лавочника и молочное бельмо, которым он страшно ворочал из стороны в сторону. Странным образом он напоминал большого и пыльного жука. Такой жук попадался нам изредка на пустыре, всегда возле какой-нибудь дряни, вроде дохлой собаки. Мы боялись брать его в руки…
— Опять приперлись! — кисло встречал утильщик одним и тем же гнусавым возгласом.
Мы молча топтались у ларька.
С гримасой филина, выглянувшего из дупла, он щурился на нас.
— Вон энту фтуковину возьму, а энто пять копеек.
«За все!» — в душе ахали мы, оглядывая кучу лома, собранного за день с таким трудом и привезенного к ларьку в скрипучей тележке. Мы-то рассчитывали: никак не меньше рубля.
Но возражать не приходилось. Захочет — совсем не возьмет. Иногда жук-утильщик ездит по улицам на низкой лошаденке и берет тряпье. В большом ящике поперек телеги у него множество хороших вещей. Есть там ленты, куклы, игрушки, оловянные солдатики. Один раз мы с Веркой приволокли ему на телегу целую гору тряпок, завернутых в старое бабушкино платье. Верка хотела выменять голубую ленту, а я двух солдатиков. Утильщик сунул нам английскую булавку, хлестнул лошадь. Телега заскрипела дальше. А Верка бросила булавку в траву и медленно ушла в сенки.
Получали пять-десять копеек. Понуро шли домой. Один Мыльников хитренько улыбался. Он-то получил целый рубль за медный брус, который и нашли-то вместе, да только он первый крикнул: «Чур, мой! Чур, мой!»
Мы знали, что у Димки есть бочонок-копилка. Копилка закрывается на ключ, а ключ Димка дает только отцу, когда тот устраивает ему ревизию. Димкин отец — бухгалтер. Каждый вечер ровнехонько в пять часов он идет с работы, заложа руки за спину. Он тоже чистенький, седенький, с желтым сморщенным лицом. По Мыльникову можно проверять часы.
Обычно свою долю от выручки я отдавал Верке или выпрашивал у бабушки двугривенный, и, соединив капиталы, мы покупали в магазине, который бабушка смешно называла «церабкоп», самых дешевых мятных подушечек.
Я ходил собирать лом, тряпки и кости вовсе не по нужде. Каждый раз мать ругала меня за испачканную одежду и руки. И все-таки мне очень нравилось искать и находить в отвалах и пустырях разные «железяки». Быть может, тем питалась страсть к находкам и путешествиям. Ах, как хотелось найти пистолет, штык, солдатскую каску, камень-самоцвет или мамонтов бивень! А находили мы ржавые трубы, сломанные кровати, бычьи челюсти с брякающими зубами да битые синие стекла…
…Недалеко от слободки открылся пионерский парк. Парк старый. Прямые аллеи берез в величавой тени. Дуплистые липы. Боярышник и сирень. По углам парк глухо заткан бузиной и крапивой. Посредине парка зеленый прудок с островком. Гордо плавают лебеди, стаей полощутся утки. Пеликан стоит на берегу. В парке есть пионерский стадион, шахматный клуб, игротека, зоосад, читальня и буфеты, городок фанерных зверей. В общем, парк очень хорош, и когда я впервые пробежал утром по его желтым веселым дорожкам, у меня родилось ощущение свежести, прохлады и чистоты, всегда возникающее и теперь при воспоминании о нем.
Верка и я стали часто ходить туда. Мы играли в песочнике. Мы катались на карусели. Мы читали книжки или просто бродили по дорожкам, полизывая круглые мороженки с двумя вафлями сверху и снизу.
Так шли мы раз по аллее, и вдруг навстречу Димка Мыльников. Он семенил по боковой тропинке, нес стеклянную баночку, которую тотчас сунул в карман.
— Здорово!
— Ха-ха! «Жених с невестой, месили тесто…»
— Да иди-и… Задразнился!
— Дурак какой-то ненормальный! — Верка не любила Мыльникова.
— Гуляете? — посмеивался он, а сам все придерживал баночку в кармане.
— Что у тебя там?
— Ничего. Спрос. Кто спросит, того в нос… — И он двинулся дальше похихикивая, аккуратный, чистенький, в кепочке.
— Куда это он ходил? — вслух подумал я.
— Жуков ловил на пруду… Водяных.
— Врешь?
— Да-а… Я недавно видела.
— А чего не сказала-то?
— Думала, у тебя есть уж…
Подходить к воде в парке строго запрещалось. За порядком следила чересчур даже бдительная пионерская милиция в белых штанах и в белых рубахах с настоящими милиционерскими-свистками.
Мы отправились по Димкиной тропинке и скоро вышли к пруду. Огляделись. Никого. Тихо-тихо прокрались мы вдоль широких ивовых кустов, пролезли через густерню к воде.
— Ой!
Большой водолюб, медленно перебирая лапками, пошел в мутную глубину.
— Вер! Есть! — прошептал я, не отрывая глаз от поверхности зеленой цветущей воды с пятнами солнечных лучей.
— О-о, какая страшная!
Проплыла волнообразная черная пиявка.
Водомерки катались, прыгали по воде. Жуки-вертячки россыпным серебром переливались возле затонувшей коряги. На круглом листе кубышки задумчиво сидел мелкий лягушонок, будто пораженный красотой тихого илистого пруда в зелени ивовых кустов. А рядом упавший в воду червячок беспомощно шевелился так и сяк, и ясно было: нет, не видать ему больше берега.
Невиданно большущий плавунец всплыл из подводного сумрака, выставил кончик сухого брюшка, повис на поверхности. Жук был чудесный, великолепный, удивительный.
Ноги у меня задрожали. Такого гиганта не было у самого Димки.
Хвать! Я ударил ладонью по воде, но мгновением раньше жук успел нырнуть. Эх, незадача. Если б со мной был сачок. С досады я сел в пахучую крапиву. Я едва не плакал.
— Он выплывет. Как он без воздуху-то? — сказала Верка.
И мы затихли, вглядываясь в воду.
— Подымается!
— Где? Где?
— Во-он!
— Это не плавунец. Это водолюб. Счас я…
Кто-то крепко схватил меня за руку, за плечо. Вскрикнула Верка.
Пионерская милиция.
Нас без церемоний выволокли на аллею, окружили со всех сторон.
— Сказано не ходить к воде! Читал надпись? — грозно допрашивал милиционер лет тринадцати, остриженный нагладко. Он дергал меня за воротник, так что я едва стоял.
— Из какой школы? Говори быстро! — приставал другой.
— А ты его не дергай! — вдруг сказала Верка.
— Чего, чего? — переспросил стриженый, отпуская воротник. — Говори номер школы?