— Что это с вами? — испуганно спросил корреспондент.
— Надо, — буркнул я и, согнув спину, сунул руку под нижний рештак... И вдруг как током ударило. Захолонуло сердце. Пусто — ничего. Как же так? Не мог же я ошибиться. Глаз-то наметанный. Столько лет в шахте, лучше, чем дома, ориентируюсь. Неужто проклятое предчувствие оправдалось?
— Что с вами? — все еще не понимал моих странных движений корреспондент.
— Пропал. Нет его.
— Чего нет?
— Факта нет... Обушка.
— Какого обушка?
— Обыкновенного, каким уголь рубали и сейчас рубают... Понимаете, нет. Тут был — и нет, пропал.
— Ах, обушка. Что же вы раньше мне не сказали?
— Вы знаете, где он?
Наверно, я был похож на человека, который за соломинку хватается. Но мне это так самому показалось, а товарищ Павлов мой вопрос по-своему понял.
— Не знаю и знать не хочу, — проговорил он обиженным тоном. — Вы шутить изволили. Как вам не стыдно. У меня времени в обрез, мне в двенадцать часов с директором шахты встретиться надо.
— Хоть с самим министром, — огрызнулся я. — У меня обушок пропал.
— Как ваша фамилия?
— При чем тут фамилия? Тут обушка нет. Понимаете?
Я метался по узкой площадке гезенка — может быть, за какой-нибудь стойкой окажется мой обушок, хотя уже ясно понимал, что ни за какой стойкой я обушка не найду.
— Вы — Червоткин? — спросил корреспондент, заглянув в свой блокнот.
— Ну, Червоткин.
— Так и есть! — Павлов всплеснул руками. — А я-то думал, что передо мной человек серьезный. Вид у вас был соответствующий.
— Это у кого вид соответствующий? У меня?
— Разумеется, — корреспондент неожиданно рассмеялся. — Разыграли вы меня, Червоткин, разыграли. Право, шутник вы. Так и записано — шутник и балагур...
Но мне не до смеха было. Тут обушок пропал, а он — изгаляться, про вид соответствующий. Что он, издеваться вздумал? Да кто я ему такой, на самом деле? Честно говоря, не сдержался я малость, подбежал к корреспонденту, схватил за воротник его чистенькой спецовки.
— Кто шутник? Я?
— Вы, дорогой, вы. Довольны? — и подергался, будто за гвоздь нечаянно зацепился. Но я — не гвоздь, не сорвется, хоть и ростом не высок, и телом худощав, а сила есть, не обижаюсь.
— Ах, перестаньте... Это мне обижаться надо... Столько времени зря потерял.
Только тут я понял, что он имеет в виду. Конечно же, он не верит, что у меня действительно обушок пропал.
— Вы — не верите?
— Разумеется, нет. И отпустите — хватит.
— Я так схвачу, что не обрадуетесь.
— Господи, да вы... вы еще и грозитесь...
— Нужны вы мне.
Отпустил я корреспондента, присел на рештак, голову опустил. Сидел и думал: «Кто же мог обушок взять? Знаменитый обушок, который с таким трудом отыскался уже однажды. Обушок учителя моего Ивана Григорьевича Косолапова. Такой вот примечательный факт».
Я сидел и думал и совсем забыл про Павлова.
— У меня время истекает, — напомнил он о себе.
— А у меня обушок пропал.
— Я-то здесь при чем? Мне идти надо.
Верно: он тут ни при чем. И чего я так раскипятился? Все равно ему моей беды не понять. Да и где понять такому, к нашей жизни подземной не приспособленному.
— Идите, я не держу.
— Но я... я здесь впервые.
— Уходите к чертовой матери, — неожиданно заорал я.
Корреспондента как ветром сдуло — вмиг исчез в черной глубине гезенка. Лишь мгновение спустя донесся его голос:
— Я жаловаться буду! Я так не оставлю!
Я не сомневался: так оно и случится. Верно говорят: пришла беда — открывай ворота. Крикнул вниз, в темноту:
— Прямо идите — никуда не сворачивайте! Никуда!
Конечно, пора охолонуть, догнать разобиженного корреспондента, но сейчас я не мог его видеть, как будто он был виновником того, что у меня пропал обушок. А может, я еще надеялся на удачу. Вот посижу немного — и прямо перед собой, на видном месте, увижу свой обушок? Он как миленький будет лежать и дожидаться, когда я возьму его в руки. Вот еще немного, совсем немного... Вскинул голову, открыл глаза — ничего. Что это со мной, не бред ли собачий начинается? И вдруг вскочил: будто крик о помощи услышал. Уж не забрался ли куда корреспондент, с такого неповоротливого станется. Быстро вниз, и так спешно и торопливо, что еще две ступеньки сковырнул. Едва не свалился, правым коленом ушибся здорово. Прихрамывая, побежал по штреку. По пути заглядывал в отработанные выработки. Никого. У самого входа в лаву встретил Никитича.
— Корреспондента видел?
— Наверх подался. Мрачный. Случилось что?
— Случилось. Обушок пропал.
— Какой обушок?
— Обушок Ивана Косолапова.
— Подожди, ты же месяц назад его потерял.
— Тогда я его нашел.
— Значит, опять пропал?
— То-то и оно. Пропал.
— А при чем тут корреспондент?
— Ему хотел показать. Обушок-то чей? Ивана Косолапова, учителя моего. Факт примечательный.
— Да, но зачем корреспондента прогнал?
— А ну его.
Я прислонился спиной к стойке: дошел корреспондент, теперь с ним ничего не случится. А со мной? Со мной-то беда приключилась. Да еще в такой ситуации, когда за болтуна посчитать даже запросто смогут. Стоит только корреспонденту кому-либо сказать. Это Мишке Худяку простить можно, он сам-то болтун из болтунов, вот и меня туда же причислить хочет. Нет, не бывать этому, ни за что не бывать! Не успокоюсь, пока обушок не разыщу.
Сколько я уже перемучился, сколько насмешек разных выслушал всего месяц назад, когда этот самый обушок возьми да затеряйся. Всегда был при мне на работе, а уходя из шахты, я клал его в конвейерном штреке под рештак, штыбом легонько забрасывал, чтоб случайно кому на глаза не попался. И вот — надо же такому случиться — заболел, можно сказать, по дурости своей заболел. В жаркий день воскресенья хватанул из холодильника цельную кружку кваса, а потом, когда с сыном гулял по поселку, две порции мороженого съел. К вечеру худо мне стало — горло обхватило, все тело жаром обнесло. На целую неделю врачи меня в постель законопатили.
Как выписали — на шахту раненько утром побежал. Не дожидаясь, когда бригада в полном составе соберется и дружным ходом направится к стволу, самолично спустился в лаву. Когда я к конвейерному штреку стал подходить, меня такое же дурацкое предчувствие, как сегодня, прихватило. Всю неделю ничего подобного не испытывал, а тут — прихватило. Так и случилось: под рештаком, тем самым, единственным, куда я обушок свой клал, ничего не было. За неделю лава далеко вперед продвинулась, и там, где этот самый рештак лежал, выработка образовалась. Еще бы день-другой запоздал, ее бы посадчики завалили, а рештак бы вытащили. Это бы случилось само собой, как полагается: держать открытой выработку долго нельзя — для жизни опасно. Оно и сейчас уже опасно: стойки порастрескивались, верхняки прогнулись, острыми углами торчат куски породы, того и гляди, упадут. Но я полез — ни страха, ни осторожности, все на свете забыл, одно на уме — где обушок?
— Эй, кто там! Жить надоело?
Вылез из выработки. Дежурный электрослесарь уставился на меня как на дурачка.
— Ты чего? — накинулся он поначалу, но, взглянув на меня, с сочувствием спросил: — Беда стряслась?
— Беда. Обушок пропал. Под рештаком был, и вот — пропал, — и я намерился снова податься в выработку, но электрослесарь крепко вцепился в рукав спецовки.
— Тю, совсем сдурел.
— Пусти.
— Не рвись. Видел я твой обушок. Приметный он у тебя. С медной пластинкой на рукоятке, с резной окантовкой. Верно?
— Он самый, — я задохнулся. — Где? У кого?
— У посадчиков видел. С собой они его таскают. Дня три, а может, больше. Недавно ушли. Может, еще под стволом стоят, клеть дожидаются.
Спасибо забыл сказать — к стволу помчался. Всю дорогу бежал, и не зря — у самой клети перехватил.
— Стойте! — кричу. — Не поднимайтесь!
Рукоятчица, что клетью распоряжается, наверх уже три звонка, как по уставу полагается, дала, так что останавливать поздно. Взметнулась клеть — исчезла. Накинулся я на рукоятчицу: