Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Спасибо, я ведь не очень-то и проголодался. Вчера утром прибыл я на Шакалову заимку, с дядей Ермохой повидался, весь день там обретался, и кормил он меня как на убой, и наговорились вдосталь. Я и коня у него оставил, и оружие там же упрятал, пешком-то способнее к вам пробираться.

— Так ты, значится, с этими, как их, с восстанцами?

— С ними. Дядя Архип, у вас по ночам-то патрули, наверное, ходят.

— Чума их знает, ходят небось.

— Давай погасим лампу, в темноте-то спокойнее будет.

— Гаси.

Дунув на лампу, Егор принялся в темноте за хлеб, запивая его молоком. Архип присел рядом, набив табаком трубку, закурил.

Покончив с едой, Егор вытер ладонью губы, спросил:

— Как живете-то, дядя Архип, расскажи.

— Ох, не говори, живем хуже уж некуда, лихому татарину не пожелаешь такой жизни. — Дед помолчал, старательно раскуривая трубку, и, когда разгорелась она, продолжал со вздохом. — Ни власти путной не стало, ни порядку, ни торговли, до ручки дошли, дальше некуда. Денег появилось великое множество и всяких-то разных: окромя романовских и керенки, и молотки советские, и голубки семеновские, и нагишки какие-то, тыщами ворочаем теперь, а толку-то от них, один счет. Старуха моя догадалась, ящик оклеила деньгами этими, тыщи две извела с гаком. Правильно, все равно на эти тыщи ни хрена не купишь. Оно, положим, появись бы теперь и настоящие деньги, так радости мало, в лавках-то хоть шаром покати, пусто. Да-а-а, бывало, зайдешь в магазин к Яшке Грифу, господи ты боже мой, так глаза и разбегутся, чего только там не было: и ситец, какой тебе угодно, и сатины разные, молескины, кашемиры как жар горят, и сахар, и чай, и табак турецкий, и всякое другое удовольствие, душа радуется, глядючи! А теперь што? У того же Яшки замок висит на магазине, а из него даже мыши разбежались от голоду, соли и той нету. Вот так и живем, Егорушка, ни в рай, ни в муку.

— А хлеб-то соленый у вас, — стало быть, достаете соль где-то?

— Привозил намедни какой-то с Чинданту, по три фунта давал за пуд ярицы, за пшеницу по пять, вот у него и разжились. А чай да товаришко кое-какой у контрабандистов достаем, и тоже на хлеб, а на тыщи наши и смотреть не хотят. Оно и хлеба-то в обрез, откуда ему быть, когда кажин год недосев, а ничего не поделаешь, плачешь, да тащишь его на мену. У меня вот старуха дня без чаю прожить не может, как только он кончился — и голова у ней заболела, а ведь жалко ее, вот и несешь из последнего мешка. Так вот и бьемся. А тут ишо то сено с тебя требуют, то овса им подавай, то в подводы гонят, каратели какие-то появились, будь они прокляты, аресты, расстрелы кажин день. Это не жизня, а страдание сплошное. На станции, в тупике, целый состав, вагонов с полсотни, а то и больше, и все до отказу забиты арестованными. Что творится, не приведи господь видеть. Чуть не кажин день выводят оттуда по утрам за кладбищу, а там уж и могилы накопаны, трах по ним из пулеметов и — в яму их. Главный-то их казнитель Степанов, мордастый такой, усы черные, у хозяина твоего живет, кажись, у Саввы Саввича.

Егора с самого начала подмывало спросить о Насте, хотя ему вчера рассказал Ермоха, но он надеялся, что Архип сам заговорит о ней. Не дождавшись, спросил.

— Настенька-то как живет?

— Живет, чего ей сделается. Третьево дни была у нас, про тебя ворожить приходила на картах. И скажи, выворожила старуха-то: вскоре, говорит, свиданье выпадает тебе с червонным королем, — как в воду глядела. Ну конешно, тут и слез полно, и разговоров всяких, баба, так она баба и есть. Дочь вить у нее родилась зимусь.

— Сказывал дядя Ермоха.

— Четвертый месяц пошел, Татьянкой нарекли.

Архип выколотил трубку, снова набив ее табаком, долго высекал кресалом огня, а раскурив ее, подал Егору вторую трубку.

— Закуривай, это у меня специально для гостей, гумаги-то, где ее наберешься, вот и выдолбил ее из березового корню.

Егор раскурил и снова заговорил о Насте:

— Ну, а муж-то ее, Сенька, как он, живой?

— Черт его возьмет. С виду-то еле-еле душа в теле, а живет, заедает чужой век. И верно говорят: худая лесина скрипит, да стоит, так же и он. По-прежнему писарем в управе.

— Дядя Архип, как бы это известить Настю-то пораньше, что здесь я?

— Да известить-то, оно конешно, дело нехитрое, а ежели бы не сказывать ей, так ишо и лучше.

— Да ты что, дядя Архип, ведь я из-за нее и пришел сюда.

— То-то, што из-за нее, парень ты неглупый, а поступаешь, прямо скажу, по-дурацки. Вить это головы не надо иметь на плечах, штобы из-за чужой бабы идти на такое рысковое дело. Ладно, оно пройдет благополучно, а ежели попадешь в лапы к этим карателям самым, да узнает про это Шакал, подумать страшно, што они с тобой сотворят. И чего ты пристал к этой Насте как банный лист, девок тебе не стало?

— Нету такой, как Настя.

— Далась ему Настя, скажи на милость. — Архип сердито крякал, хлопая себя ладонями по коленам. — Ты пойми, дурья голова, вить у нее хоть худой, да муж, обвенчана с ним, а вить худой поп обвенчает, а развенчать-то и добрый не сможет. А раз такое дело, то самое лучшее — горшок об горшок и черепки в сторону, бог с ней, с Настей. Вон у Дениса Пименова девка, Маланьей зовут…

— Не надо, дядя Архип, ни к чему этот разговор. Мне, кроме Насти, никого не надо. Любовь у нас большая, тебе этого не понять, и ты промежду нас не встревай, не послушаем. Позови ее, пожалуйста, утром.

— Да мне-то што, позову. Но только я для тебя же стараюсь, по-дружески.

— Давай-ка, дядя, налаживаться спать.

— Ложись вон на кровать, шубу возьми, в сенях висит.

Постелив себе на кровати, Егор укрылся шубой и долго лежал с открытыми глазами, смотрел в окно на далекую, ярко мерцающую звезду и думал о Насте. Долго не спал и Архип; уже засыпая, Егор слышал, как ворочался старик на гобчике, сердито ворчал вслух:

— Любовь. Почему это в наше-то время не было этой любови анафемской? Мы со старухой до самой свадьбы друг дружку в глаза не видели, а до старости дожили не хуже других. Ну, будь бы моя на то воля, так я бы этих прохвостов, какие эту любовь придумали, кнутом бы их, стервов, кнутом.

Утром после завтрака, Архип отправился к куму своему Федору Першикову, живущему недалеко от Саввы Саввича, чтобы через жену кума вызвать к себе Настю; идти самому к Пантелеевым старик поопасился.

Оставшись один, Егор побрился, очистил от грязи сапоги, брюки, расчесал перед зеркалом свалявшийся кучерявый чуб. Время тянулось медленно, уже высоко поднялось солнце, на дворе кудахтали куры, под крышей ворковали голуби. Два окна избы выходили на улицу, в них через слитную полосу крыш окраинных домов Егор видел знакомую елань за околицей, теперь испещренную линией окопов, гарцующих в улицах конных семеновцев. Изба Архипа ютилась среди десятка бедняцких лачуг небольшой окраинной улицы. Солдат сюда на постой никогда не ставили, поэтому Егор чувствовал себя здесь в сравнительной безопасности. Досадуя, что так долго не идет Настя, он принимался ходить взад и вперед по избе, под тяжелыми шагами его скрипели половицы.

Он только что дошел до двери, повернувшись, двинулся обратно, как послышался топот ног на крыльце, в избу вбежала Настя, с ходу кинулась ему на грудь.

— Настюшка! — Обняв, Егор склонился к ней, пытаясь заглянуть в лицо, чувствуя, как грудь ее содрогается от рыданий. — Да ты что это?.. Перестань, Настенька, ягодка моя.

— Гоша, — еле внятно, одними губами прошептала она, когда Егор легонько отстранил ее от груди, встретился с нею взглядом, дивясь про себя, как изменилась она за это время, похудела, под глазами темнели круги — следы бессонных ночей. Она пришла, как видно, с работы на скотном дворе, на плечах ее ситцевой кофты и в складках платка понабилась сенная труха.

Потом они сидели обнявшись на скамье. Егор, прижимая к груди ее пахнущую сеном голову, говорил отрывисто, бессвязно:

— Настенька… родная моя… всю зиму только и думы было о тебе… В тайге мы жили… далеко… Столько порассказать хотел… все смешалось в голове… Про себя-то расскажи.

46
{"b":"234210","o":1}