Вербовый сушняк постреливал в костре, словно тыквенные семечки на раскаленной сковороде. Где-то рядом заворковал проснувшийся в гнезде вяхирь. Всполошно каркнул на вершине осокоря грач. И бормотала в омутах, зловеще хлюпала вода.
Василь поднялся и начал заводить патефон.
— Вечно ты, Марат Николаевич, своими разговорами настроение испортишь! Поменьше надо у себя и у других в середке копаться, тогда воно легче...
Что ж ты, белая береза,
От корня качаешься?..
Марат посмотрел на Граню, которая начала укладывать посуду, на задумчивого Андрея, усмехнулся:
— Отчасти, наверное, и ты прав. Хуже всего быть интеллектуальным рахитиком, когда ум развит, чувства обострены, а воли, таланта — шиш! — Он тоже встал. — Что ж, домой, пожалуй, пора?
...Андрей долго стоял на берегу и слушал удаляющиеся всплески весел. Было ему грустно и тоскливо.
3
После купанья, после тыквенника с каймаком здорово дремалось. Думать ни о чем не хотелось — хотелось спать. Сквозь ресницы Андрей сонно наблюдал за сестренкой. Варя набирала в рот воды из кружки, мельком оглядывалась на Андрея — не разбудить бы! — и, яблоками надувая щеки, прыскала на свое школьное платье. Подбородок становился мокрым, на нем повисала прозрачная капелька. От усердия забрав зубами нижнюю губу, Варя начинала гладить, утюг шипел, чугунная крышка позвякивала, а из продушин красно проглядывали угли. Приятно тянуло древесным дымком — как от рыбацкого костра.
За лето Варька сильно подросла. Андрей очень жалел, что классная руководительница запретила ей носить высокую, как у фельдшерицы, прическу. С прежней прической Варя как-то была приятнее. А сейчас за ее ушами торчали два пропеллера из голубых лент.
Надо бы включить радио, послушать известия, да лень было тянуться к репродуктору. Он стоял на подоконнике и, включенный на один провод, пищал заблудившимся комаром. Из-за двери доносился говорок Фокеевны. С Еленой Степановной она сидела за чаем.
С величайшим убеждением в необходимости порученного дела ходила Фокеевна по Забродному и посыпала, опрыскивала хлоркой отхожие места. Утицей заплывала она во дворы, выполняла работу и везде, где можно, вела беседы — сначала о гигиене в быту (с мухами борись, кума, они где хошь червей наплюют, они — первопричина всяческой заразе!), а потом — что бог на душу положит.
Зашла и к Ветлановым. Елена Степановна пригласила чаю выпить.
— Ну, если уж так приглашаешь — налей чашечку. — Щурко обвела комнату взглядом — печь с приставленными к ней ухватами, посудный шкафчик, плакат сберкассы на стене, где полотенце вешают, намытые до желтизны полы. — Чисто у тебя — сдуть нечего.
Степановна пододвинула к ней стеклянную вазочку.
— Кладите варенье, Фокеевна. — Не любила она, когда в глаза подхваливают. — Свежее, из ежевики.
Та долго колотила ложкой варенье в чашке, затем схлебнула и, подержав во рту, оценила:
— Хорошее. — После второго глотка сообщила, как о решенном: — Астраханкины расходятся.
— Да неужто?! — не поверила Степановна, скрипя полотенцем о вымытую тарелку. — Такие тихие, ласковые старики...
— Выгоняла корову, заглянула к ним, а там! Уж она его костерила — страшно как! Все выговор ему выставляет: пьяница, поблуда бездомная, зрить тебя не могу боле! Съякшались с моим Стигнеичем, хлещут водку — и все тут.
Веселая словоохотливая Фокеевна омраченно уставилась в окно. Чай давно остыл, а она все дула и дула сморщенными губами в чашку, держа под нею горстку — чтобы не капнуло на иссиня-белый халат. Степановна не тревожила ее, тихо ставила в шкафчик чистые тарелки и чашки. Заговорила Фокеевна негромким, подвявшим голосом:
— Уж до коих разов думала: надоел, как чирей надоел, выгоню, брошу! Летось, в середине, примерно сказать, июня насовсем было к сыну в Саратов уехала. Жила хорошо, сахарный кусочек ела. А все же не вытерпела, вернулась! Жалко мне его, сердягу, и так у него вся жизнь сломленная. Они ж дружки были с моим-то, с первым.
— Правда, дружба у них была закадычная...
— Оба отчаюги были, у! Особенно мой, Леонтьевич. Гранька вся в него. Кабы не война...
Да, если б не война... Ни одна семья в Забродном не осталась обойденною ею: в каждый дом принесла она горе и слезы. У Фокеевны муж не возвратился, у Мартемьяна Евстигнеевича, у стариков Астраханкиных — дети, Савичев пришел калекой, Ветланов — тоже... Если б не война!
— Мам! — высунулась в дверь Варя. — Остальное все гладить?
— Гладь, дочка.
— Большина-то какая! — повздыхала Фокеевна. — Граня как раз такая была, когда она у тебя нашлась... Уж Леонтьевич над Аграфеной — м-м! Души не чаял. — Лицо Фокеевны стало мягким, светлым, волосатые родинки ничуть его не безобразили, наоборот, придавали ему выражение доброты и мудрости. — В девятнадцатом годе, как сейчас помню, у Клавдеечки Столбоушиной вечерка была. Отворяется дверь, а в ней — красногвардеец отпускной, звезда на буденовке, шинель до шпор гремучих. «Дозвольте взойти, девушки?» — «Взойдите!» Кинул шинелку на кровать и прямо ко мне. Как прилип, так и не отстал до конца. Пляшет, а светлые кудерюшки-кудри и не шелохнутся, а зеленые глаза с меня не сводятся.
Фокеевна заметила, что на столе уже не шумит самовар, что хозяйка уже перетерла и убрала посуду.
— Поди, надоела тебе со своими баснями? Человек любит, чтобы его слушали. Всяк любит вспоминать прошлое, особенно молодость неворотную... Пошел он меня провожать и, стыдно вымолвить, грех умолчать, наотмашь: «Васюничка, вы меня извините, но я вас сейчас...» В лоскуты порвалась отбиваючись, а что сделаешь?! Да и ничего, двадцать два годочка любохонько прожили. Кому медовый месяц, кому — полумесяц, а нам пчелки всю жизнь мед таскали...
Из горницы выкралась Варя, в коричневом платье, в белом переднике с крылышками. В руке — портфель.
— Нарядная-то какая! — заметила Фокеевна. — Прямо как из сундука.
— Мам, я ухожу. — Конопатый нос высоко смотрит, в голенастой фигурке — важность, капелька неосознанного еще кокетства. — Обедать не хочу, мам, у меня полный живот витаминов.
— Ну, иди, иди, да смотри мне там!..
Варя повела острыми плечами и удалилась с таким видом, что можно было подумать: о чем речь, мама, ты же меня знаешь!
— Сто сот стоит девчонка, сто сот! — восхищалась Фокеевна. — Всегда поздоровается, поклонится... Глянь, пыль взнялась! Приехал кто, что ли?
Мимо окон мелькнула тень, и в кухне появился Савичев.
— Давно кошка умылась, а гостей насилу дождались. — Степановна обмахнула стул. — Садись, Кузьмич, чайку заварю нового...
Савичев отказался.
— Мне бы Андрюшку. Дома?
— В горнице. Разбудить?
— Я лучше сам.
Пока женщины строили догадки, зачем понадобился парень, мужчины вошли в кухню. Андрей растирал пролежень на щеке.
— На Койбогар съездим, — пояснил мимоходом Савичев. — Дело к Базылу есть.
— Так вы и меня! — засуетилась Фокеевна. — Меня возьмите...
— Это зачем?
— А как же! Гигиена в быту — залог здоровья. Проверю, посмотрю... Увидишь, Степановна, докторшу, скажи: уехала, слышь, санитарка.
В пятиместном «газике» их уже поджидали. Потеснив Осипа Сергеевича, Фокеевна и Андрей разместились сзади. Председатель втиснулся меж сиденьем и баранкой. По правую руку от него очень прямо сидел Заколов.
Роста Владимир Борисович был малого, возможно, поэтому он и кепку носил на самом затылке, искусно, даже щеголевато заламывая ее. «Кепка с заломом!» Андрей знал, что это шутливое прозвище Заколов получил не столько за манеру носить головной убор, сколько за неумеренную страсть к рисовке, особенно после избрания секретарем партбюро. Новую должность он связал с новыми причудами. Он обзавелся зеленым офицерским кителем. В нагрудный карман натыкал полдюжины карандашей и авторучек, их наконечники блестели, как газыри на черкеске. Даже в самые жаркие дни Заколов ходил при галстуке.