И он стал читать:
«... В ближайшие дни в Степном откроется районная конференция комсомольцев. Я, товарищ секретарь райкома партии, хотел бы обратить ваше внимание на ее работу. Сдается мне, что отклоняется наша славная молодежь от правильного курса. Сдается мне, что вместо боевого помощника партии становится она ревизором и критиком дел старших товарищей...»
Чебаков поверх листка посмотрел на лебяжинцев. Никто не пошевелился. Лица были замкнуты. И он снова уткнулся в письмо:
«Вполне даже возможно, что я, как старый пес, потерял чутье и потому начисто ошибаюсь, дорогой товарищ Черевичный. Я ведь сужу по делам только наших, лебяжинских, комсомольцев. И даже, скажу откровенно, не всех комсомольцев, а по делам их секретаря Владислава Острецова. Он и правление колхоза критикует и вовсю осуждает, и партбюро тоже, и всех колхозников. Пало два теленка на ферме — он статью в газету написал, так сказать, ославил весь коллектив фермы: такой он да разэдакий. А чего сделал секретарь Острецов, чтобы комсомольцы шли на фермы, где позарез люди нужны? А ничего не сделал. Или спросите у него, сколько было людей на лекции о вреде религии и знахарства. Были одни комсомольцы, которым товарищ Острецов приказал явиться на лекцию. Нужна она им как пятое колесо телеге, потому что каждый знает: религия — опиум. Потому что у каждого по восемь или по десять классов в башке, если не весь институт. А на другой день он шум устраивает: партийная организация не помогает ему бороться с пережитками прошлого, не приняла мер к обеспечению явки слушателей! Хочу спросить: кто кому должен помогать?.. Или опять же: озеленение поселка. Почему правление не организует посадку деревцев вдоль улиц? Милый наш, говорят ему, подними молодежь, выведи на улицы с лопатами, а уж насчет саженцев мы побеспокоимся. Так у него ж уроки, так у него ж другие нагрузки-перегрузки!.. На партийном бюро я предлагал таких секретарей гнать поганой метлой. Боятся у нас гнать! Говорят, припишут нам зажим критики, преследование и прочие ненадобности... Вот потому я и пишу Вам, товарищ секретарь райкома партии. Повострее приглядитесь-ка вы к работе комсомольской конференции, не допускайте таких, как Острецов, возглавлять молодежь. А то ведь, сдается мне, опять того же Острецова изберут делегатом на областную конференцию, а там сделают его членом обкома комсомола, а потом, глядишь, и членом ЦК ВЛКСМ. Пойдет он расти да укореняться, а меня это шибко, очень шибко беспокоит, дорогие товарищи из районного комитета партии...»
Чебаков положил письмо, снова погладил его на стекле.
— Вот, ребятки, и все, — сказал он глухо.
— Кто же это написал? — насупившись, спросил Григорий.
— Член партии Азовсков Фокей Нилыч.
Люба видела, как встрепенулся, изменился в лице Гена Раннев, как на его виске набухла и стала частить голубая жилка. Он согнулся на стуле, опустив голову почти до самых коленей — сухих и острых. Ойкнула и прижала ладошку ко рту Поля. Удивленно мотнул сивым чубом Григорий, зачем-то вытащив и опять спрятав коробок спичек. Сама Люба как-то не очень удивилась, когда услышала фамилию завхоза. Ей было совершенно ясно: старая тяжба между Азовсковым и Острецовым вынесена на суд общественности. В конце концов, Поля же вон пошла на ферму! Не это, очевидно, главное... Чебаков взял со стола пачку «Беломора», встал.
— Вы посидите тут. Взвесьте все хорошенько, без спешки. А я пока выйду покурить. Мы должны трезво ответить райкому партии.
— Я тоже покурю с тобой, — громыхнув стулом, поднялся Григорий.
Оставшиеся в кабинете молчали. Геннадий по-прежнему сутулился, смотрел в пол. От частого дыхания шевелился пушок над его верхней губой. Растерянная Поля крутила головой то в сторону Генки, то в сторону Любы, словно они могли разрешить все ее сомнения. В руках она комкала носовой платок. И только Лили Гуляевой как будто не касалась тревога, вызванная письмом Азовскова. Она сидела в уголке, морщила нос и что-то черкала в отпечатанных на машинке листках. Но неожиданно Лиля повернулась к Любе:
— Сложное письмо, правда? — Взгляд пристальный, серьезный. — Испачкает человека. Любят некоторые кляузничать.
— К чистому никакая грязь не пристанет.
— Это верно, — согласилась Лиля и опять уставилась в отпечатанные листы. — Можно подумать, что Острецов сильнее всей парторганизации. Кто в это поверит?! Просто не поладили между собой двое, вот и появилась жалоба...
— Ты упрощаешь, Лиля.
— Может быть!
Вошли Чебаков с Григорием. Чебаков сел на свое место и его глаза остановились на шофере:
— Начнем с тебя, Гриша. По солнцу. Твое мнение о письме?
Наверно, в коридоре они все обговорили, обо всем условились, но здесь Григорий вдруг замялся:
— Видишь ли...
Чебаков удивленно приподнял брови:
— От нас ждут честного ответа. Комсомольского, нелицеприятного!
— Я и не собираюсь врать! — обиделся Григорий. — Лично я думаю так: подзагнул наш Фокей Нилыч. Славка правду любит, а правда кое-кому в носу щекочет. По крайней мере, он не ради какой-то личной прибыли старается.
— Так, ясно. Что ты скажешь, Поля?
Девушка поспешно встала, вытянув руки по швам, словно собиралась школьный урок отвечать. Все улыбнулись. Чебаков махнул ей: сиди-сиди.
— Владислав Петрович... Слава, то есть... — Поля смешалась. Только в прошлом году окончила она школу и все не могла привыкнуть, что строгий Владислав Петрович ей не учитель теперь, а товарищ, просто Слава. — В общем, он хороший секретарь. И учитель хороший. И я не знаю, — Поля почему-то недовольно посмотрела на Генку, который сидел все так же опустив низко голову, — не знаю, почему Фокей Нилыч на него... Критиковать надо, больше надо критиковать, чтобы жилось всем еще лучше, еще краше, чтоб все было, как в городе. Иначе к коммунизму мы будем...
— Тоже ясно! — мягко перебил ее Чебаков, боясь, очевидно, что она, распалясь, опрокинет на их головы все, что узнала о будущем за десять школьных лет. — Твоя очередь, Гена. Ты как?
— Никак. — Парень не поднял головы от своих острых растопыренных коленок.
— Непонятно.
— Говорю же — никак! Писал письмо отец мой. И я не могу же быть в таком случае объективным.
— Оте-ец?!
Кажется, одновременно произнесли это слово Чебаков и Люба.
— Ну да, отец. Неродной. Родной-то после войны недолго... А этот пятерых нас поднял... Отец он мне. Настоящий... И вообще, по-моему, ваш Острецов — барахло. Помню, в школе: ласковый в глаза, похваливает, а в учительской: «Ох и тупица этот Иванов, ох, и бестолкова эта Петрова...» Сам слышал.
— Я тебя понимаю, Гена. — Чебаков сочувствовал парню, хотя и видно было, что такая неожиданность ему неприятна. Он торопливо засунул письмо в конверт и, бросив его в стол, хлопнул задвинутым ящиком. Чебаков даже на Полю с Григорием посмотрел с укоризной: что ж вы, мол, не предупредили?! Прошелся позади стола, повторил: — Я понимаю твои чувства, Гена... А что ты, товарищ Устименко, скажешь?
Любу немного покоробила его официальность. Всех называл по имени, по-товарищески, а ее — по фамилии. Чем это вызвано?
Она ответила тоже с подчеркнутой вежливостью:
— Думаю, что разбирательство письма не входит в нашу компетенцию.
— Но нам поручили разобраться!
— Вам или нам?
— Странно вы себя ведете, Устименко!
— И вы, Чебаков. Разбираться нужно не здесь, в кабинете, а в Лебяжьем.
— Но завтра конференция! Мы должны иметь мнение. Я лично хочу знать, как ты, новый в Лебяжьем человек, оцениваешь это письмо, каковы твои взгляды...
Чебаков нервничал, и фраза его теряла краткость и четкость. А Люба не хотела упрощать вопроса. Он ей не казался таким ясным, как Григорию или Поле. И Люба сказала, что воздерживается от категорических скоропалительных заключений.
Чебаков огорченно усмехнулся:
— И нашим и вашим... спляшем.
— Русские пляшут от печки. А вы хотите — от иконы!
— Странны твои рассуждения, Устименко, странны. От печки, от иконы! Чья это лексика?