— Больше я не дам тебе ни капли. И про сигареты забудь.
— Ух, какой строгий папочка… Сейчас отлежусь… Я живучая… Все бабы живучие как кошки. Слушай, Рудаков, когда будет последний звонок, не вздумай тащиться ко мне домой и выспрашивать, как, где да что. Понял? Ты лучше сюда приезжай и помяни здесь меня. Понял? Вот тут, на этом месте, под нашими портретами, а стакан выбрось в речку. Чтобы больше никто из него не пил. Обещаешь?
— Выкинь все это из головы
— Обещаешь?
— Вот привязалась… Ну, обещаю… Если тебе так хочется.
Нина откинула голову на песок.
— Это я так… между прочим. А сейчас давай купаться. Вода должна быть теплой.
— Подождем, пока еще прогреется.
— Ты один искупайся. Мне хочется посмотреть, как ты плаваешь. Ты похож на атомный ледокол, когда плаваешь. Вода выходит из берегов, рыбы ложатся на дно, а русалки вылазят из своих нор…
— Разве они живут в норах?
— Конечно. Ты не знал? Они живут в норах, как раки. И как увидят приличного мужика, так стараются его зацапать. Будь осторожен.
— Хоть бы одну выманить из норы.
Рудаков подошел к кромке воды, сделал несколько упражнений и вдруг, не оглянувшись, резко бросился в воду.
Он знал, что девушка смотрит на него.
Семен Петрович хорошо плавал. Вода была теплой, так всегда бывает после жаркого дня и холодной ночи, когда туман окутывает реку, словно пуховым одеялом.
Течение быстро понесло Рудакова. Нина встала и смотрела на него. Семен Петрович помахал ей рукой. Она сделала ответное движение.
Чуть дальше за скалой была заросшая камышом болотистая низинка. Потом опять начинался крутой берег, и вылезти можно было только здесь. Семен Петрович направился к низинке, прошел по вязкому илу, раздвинул камыши. В болотце цвели кувшинки и лилии, и он всегда набирал здесь Нине букет, но сейчас цветов не было: то ли кто сорвал, то ли было уже слишком поздно. Только одна лилия, уже отцветшая, пожелтевшая по краям, плавала посередине болотца. Не хотелось лезть из-за нее в вязкую, заросшую ряской жижу, но Рудаков все же слазил и сорвал лилию. Затем он обмылся в реке и присел на большую сухую кочку обсохнуть.
Солнце уже припекало вовсю. Сегодня должен быть по-настоящему жаркий день. Как это здорово… Длинный, длинный жаркий день… Есть ли еще что-нибудь более прекрасное, чем длинный жаркий день в средней русской полосе? День, медленно текущий, словно река, окаймленная плакучими ивами, нежными наивными березками, надменными, самоуверенными елями, круглыми студеными озерами, мятными лугами… И над всем этим небо с разбросанными по нему редкими голубиными перьями; бездонное голубое небо… Небо, наполненное звуками детства?
Рудаков лег на спину, вытянул ноги в мягкую мокрую траву болотца, закрыл глаза и стал слушать небо. Небо молчало. Неужели права Нина, он слишком стар и огрубел душой? С самого детства он не слушал небо, а сегодня вот уже второй раз…
И вдруг он опять услышал голос отца, которого он не помнил. На этот раз отец говорил что-то взволнованно, горячо, и взволнованно и горячо отвечала ему мать. Рудаков не мог разобрать слов, он только понимал, что они говорят о нем, о своем сыне. Семен Петрович пытался проникнуть в смысл разговора и не мог. Потом голос отца затих, замер, растаял в небе, и послышался страшный, отчаянный крик матери. И этот крик, как и голос отца, Рудаков никогда до этого не вспоминал и не видел во сне.
Что это было? Никогда не дано узнать… Семен Петрович только знал, что это относится к нему… К его жизни. Может быть, это было предсмертное завещание отца? Какое? О чем? Каким отец хотел видеть его, своего сына?
Рудаков открыл глаза и встал. Ему не нравилась эта игра — слушать небо. Она тревожила душу. Нельзя безнаказанно заглядывать в детство. Да и зачем вспоминать Утро, когда уже скоро Вечер?
Семен Петрович с лилией в руке побрел по дорожке к бухте Радости, стараясь вытравить из головы неприятные звуки, особенно крик матери.
Тропинка вышла из болота, согрелась. По щиколоткам захлестала полынь. По мере того как Рудаков поднимался на скалу, полынь становилась меньше, чахлее, между кустиками залегла белая пыль.
* * *
Остаток дня они провели в лугах. Нине захотелось собрать букет полевых цветов. Они переплыли реку, немного полежали на огромном пустом горячем пляже обсыхая, потом отряхнули друг другу спины от песка и пошли прямо по нескошенной траве к синеющему вдали лесу. Трава была мягкой, шелковистой, ноги скользили по ней, словно по натертому мастикой полу. В низинках трава закрывала их с головой. Один раз они даже потеряли друг друга.
Под старой ветлой — первым форпостом близкого уже леса — они отдыхали. Уже близок был вечер. У травы появились тени, словно она загустела; движения стеблей стали трудными, вязкими. Фигурная тень от ветлы выползла из полянки и стала принюхиваться, присматриваться к лесу, словно животное, почуявшее родное стадо. И лес тоже насторожился, стал серьезнее, строже, но, конечно, не от тянущейся к нему тени ветлы, а от предчувствия ночи, тревожных, трудных снов, еще оставшихся от тех времен, когда он был папоротником и видел кошмары: бродивших внизу чудовищ, небо, расколотое зигзагами молний, океан, коварно таящийся за поворотом…
Со стороны леса уже начало пахнуть вечером: сырым туманом и растревоженным родниками болотом. На опушках стала сгущаться синева.
— Уже поздно идти в лес, — сказал Семен Петрович. — Надо до захода солнца успеть переплыть реку обратно Да и плохо там сейчас. В лесу хорошо только утром…
— У меня красивое тело? — спросила Нина.
— Да…
— Я немного худая, но у меня все пропорционально, правда?
— Да, все пропорционально.
— А грудь, как у девочки.
— Ты и есть девочка.
Она лежала на копне травы, которую нарвал Семен Петрович, под голову она положила собранный большой букет цветов, и ее зеленые глаза терялись среди разноцветья. Рудаков сидел рядом, курил, стараясь пускать дым в сторону.
— Если бы нас сейчас нарисовать — получилась бы хорошая картина. Необычная, много цвета. Как у импрессионистов. Но выставить ее нельзя.
— Почему?
— Я стыжусь своего тела… Правда, глупо? Мне кажется, что быть женщиной стыдно. Мне кажется, что в женском теле есть что-то вызывающее, порочное… Как это лучше выразить… Женское тело — это грех. Вот.
— Женское тело — это самое совершенное, что создала природа.
— Я знаю. Но все-таки мне так кажется.
— Ты еще не женщина, поэтому так считаешь. У тебя тело женщины, но ты девочка. Потом ты будешь гордиться своим телом.
— Я уже горжусь… немножко… Только ты не смотри на меня.
— Я не смотрю…
— Если бы полгода назад мне сказали… Что я вот так буду в траве… перед мужчиной… я бы страшно рассердилась… Лучше умереть… Но в траве как-то не так стыдно, среди цветов… Ведь они тоже раздетые.
— Кто? — не понял Рудаков.
— Цветы.
— Цветы — раздетые?
— Ну да… А ты не понимаешь? Как бы тебе объяснить… Они словно сняли с себя одежду и говорят; вот мы какие, мы все-все вам показываем… Мы раздетые… Нам немножко стыдно… И вообще, если подумать, все кажется таким необычным, полным скрытого смысла… Вот, например, эта ветла… Она очень несчастная?
— Почему же несчастная?
— Одинокая. Одна среди травы. А лес далеко.
— Ей одной даже лучше. Больше света и корма.
— Корма! Скажешь же… Да наплевать ей на корм, если она все время одна. Все время смотрит на лес, а у леса своих забот полон рот. Лесу ветла до лампочки. Тут целая трагедия. Понял?
— Ты художница… по природе… Поэтому у тебя так развито воображение.
— А разве ты никогда не думаешь над такими вещами?
Семен Петрович покачал головой. Сигарета кончилась, и он закурил другую. На мгновение запахло сгоревшей спичкой. Ветер унес синее облачко, пригнул к траве, насильно заставил траву дышать табачным отравленным дымом. Главному бухгалтеру показалось, что трава дышит с отвращением.