Переживала ли Клеопатра эти моменты с той же радостью, что и Цезарь? Доходили ли до нее слухи о его болезни, волновалась ли она за его здоровье? В документах нет ни одной, даже самой мелкой подробности, которая позволила бы нам представить ее тогдашнее состояние духа. Если сплетники и желали довести до ее сведения какие-то новости (которые могли ее ранить), то, наверное, это были слухи о новой связи Цезаря во время его испанской экспедиции: даже в самые тяжелые моменты войны диктатор всюду появлялся вместе с Эвноей, супругой своего главного союзника, царя Богуда, что происходило с согласия ее мужа; последний, хотя и был мавром, видимо, не испытывал ревности — во всяком случае, он оказал Цезарю значительную помощь в страшном сражении при Мунде.
Не из-за боязни ли, что Цезарь променяет ее на другую царицу, Клеопатра по-прежнему оставалась в Риме и покинула его лишь на несколько недель — несомненно, в то время, когда ее любимый воевал в Испании, — чтобы совершить инспекционную поездку в Египет? Это возможно, хотя Клеопатра, скорее всего, должна была прийти к выводу, что Эвноя не представляет для нее серьезной опасности. Ибо кто, кроме солдат, воевавших в Испании, знал эту маленькую мавританскую царицу; кто мог бы сказать, каково ее происхождение, какими землями она владеет, наконец, красива ли она? Что касается ее власти (достаточно небольшой), то она имеет ее лишь благодаря мужу; и когда Цезарь захотел вознаградить этого рогоносца за его снисходительность, то уделил ему лишь маленький кусочек завоеванных земель — тогда как ей, Клеопатре, во время Александрийской войны возвратил остров Кипр, и даже без всяких просьб с ее стороны…
Значит, она всего лишь темная варварка, ни больше ни меньше, эта жена царька. И связь с нею — мимолетная интрижка, очередной эпизод в карьере циника, который не останавливается ни перед чем, когда желает удовлетворить свои амбиции. Впрочем, ведь и она сама, Клеопатра, тоже ни перед чем не останавливается…
И тем не менее, может быть, в глубине души Клеопатра чувствовала себя оскорбленной. Если это так — хотя ничто на это не указывает, — она, наверное, мобилизовала те же ресурсы, которые позволили ее сестре Арсиное не уронить своего достоинства во время триумфального шествия: гордость царевны из дома Лагидов, то есть нечто совсем иное, нежели самолюбие простых смертных. Цезарь ее обманул — и что же? Следует ли требовать от полководцев, чтобы они сохраняли верность своим возлюбленным во время военных кампаний? Завоевание мира, независимость ее государства, будущее ее ребенка — пожертвовать всем этим из-за подобного пустяка? Это было бы смешно. И, с другой стороны, разве он предложил ей покинуть виллу в Трастевере? Удалил ее из Рима, разрушил их союз, отказался от их общего великого замысла? Ничего подобного: в начале этой зимы не было и намека на что-либо в таком роде.
Цезарь собирал всю свою энергию для осуществления давней мечты, сейчас он был одержим одной идеей: победить парфян, отмстить за то поражение, которое они нанесли Крассу, об этом он прямо говорил. Когда же его спрашивали о возможности перенесения Рима в Азию, отвечал уклончиво. Похоже, в душе он мучительно переживал конфликт, суть которого чувствовал, но не мог выразить словами: неустранимую несовместимость Рима и Востока. Это была не взаимная ненависть, обусловленная политическими или военными причинами, но изначальный, почвенный антагонизм, вероятно, связанный с географическими условиями, — αμιξία, как сказали бы греки, прибегнув к красивой метафоре: это слово обозначает физическую невозможность смешать масло и воду. И тем не менее, хотя αμιξία заложена в неизменном порядке вещей, Цезарь не желал с ней смириться.
* * *
Значит, опять вызов. Он должен попытаться осуществить невозможное. Спровоцировать судьбу — быть может, в последний раз. В сентябре император составил свое завещание. Понял ли он, после Мунды — этой битвы, исход которой висел на волоске, — что отпущенное ему время уже сочтено? Или, может, в разгар борьбы, как полагали некоторые, почувствовал искушение совершить самоубийство? Думал ли он, из-за участившихся в последнее время болезней, что его гложет какой-то тайный недуг? Мы этого не знаем. Цезарь хранил в тайне содержание завещания и для пущей сохранности поместил этот документ в абсолютно недосягаемое место: в храм Весты.
И вот тогда самые сокровенные надежды Клеопатры совпали с худшими опасениями римлян: она была убеждена в том, что диктатор завещал Восток Цезариону.
Разумеется, это означало, что она не хочет видеть ничего, кроме своей мечты, — но ведь и Рим, в ту же эпоху, не желал видеть ничего, кроме своего страха. И при этом все верили, что Цезарь неуязвим, что он умрет не раньше, чем станет владыкой мира, мирового круга.
Кто посмеет бросить камень в Клеопатру? Все вокруг нее· разделяли эту веру в неуязвимость диктатора — вплоть до Антония, великолепного воина, которого Цезарь, после краткого периода охлаждения между ними, вновь возвысил до ранга второго человека в государстве. За десять недель до октябрьского триумфа, в августе, по дороге в Нарбонн, куда Антоний выехал, чтобы встретить Цезаря, его, Антония, известили о готовящемся заговоре.
И он, этот славный Антоний, доверенное лицо Цезаря (а в настоящее время, можно сказать, его тень), человек, который не пропускал ни одного вечера в Трастевере, ничего не захотел слушать. Несмотря на то, что прекрасно знал римских аристократов, со всеми пружинами их поведения и комплексами, несмотря на свою превосходную интуицию, умение разбираться в людях и в ситуациях, Антоний принял сообщение о заговоре за очередной пустой слух — и не предупредил Цезаря, вообще никого не предупредил.
Это был способ доказать самому себе, что он ничего не боится; не боится и самого страха, пусть даже в худшем его обличье, — страха увидеть Цезаря убитым накануне завершения дела всей его жизни.
Абсолютное молчание, презрение к темным слухам: но ведь и египетская царица вела себя точно так же. И уже одно это объединяло Антония и Клеопатру — в то время, когда они были едва знакомы, обменивались при встречах обычными любезностями и не могли даже вообразить дальнейшие перипетии сценария, который властно влек их к тому, что оба они в первый момент воспримут как крушение мира: к смерти Цезаря.
КАНУН КОНЦА МИРА
(октябрь 45–15 марта 44 г. до н. э.)
А между тем окончание драмы было вопросом уже не месяцев, а недель. Продолжив театральную аналогию, можно сказать, что каждый из персонажей работал на приближение развязки. Вплоть до тех темных сил, которые управляют Вселенной.
Началось все с того, что восемнадцать месяцев назад, когда Цезарь поднимался на Капитолий, у его триумфальной колесницы сломалась ось — непосредственно перед храмом Фортуны; потом ритм появления знамений ускорился и сами они умножились; тем не менее, согласно хронистам этого «объявленного убийства», сама жертва упорно не замечала столь очевидных предвестий.
По мнению историков (начиная с Николая Дамасского и кончая Плутархом и Дионом Кассием), которые на протяжении трех последующих веков составляли подробные описания тех странных дней, смерть Цезаря произошла в полном соответствии с неумолимым законом, управляющим, как они считали, судьбами трагических героев: ни одно важное событие не нарушает ход индивидуального бытия без того, чтобы боги заранее не предупредили человека о неминуемости этого события. Люди, как бывает в театральных пьесах, со страхом наблюдают эти знамения, но оказываются не в состоянии их расшифровать, ибо убежать от судьбы нельзя и она, безжалостная, не снимает печати со своей тайны.
Древние историки скрупулезно составили для нас каталог знамений, предвещавших покушение. Если им верить, в течение всей зимы, предшествовавшей убийству Цезаря, сама природа, в ее целостности, вопияла о том, что должно произойти. Всякий раз, когда авгуры вспарывали утробы жертвенных животных, чтобы по внутренностям прочитать будущее, плоть этих животных оказывалась больной или деформированной: какие-то органы отсутствовали, другие были чудовищно увеличены. Люди замечали на небе странные вспышки света, блуждающие в атмосфере химеры; были еще одинокие птицы, спускавшиеся на Форум средь бела дня, — верный знак того, что смерть скоро поразит кого-то и в тот фатальный миг никто и ничто его не спасет. Священные кони Цезаря — те самые, на которых пять лет назад он пересек Рубикон и которых затем посвятил богу этой реки, — тоже, казалось, предчувствовали надвигающуюся трагедию: они отказывались что-либо есть и бродили по полям, днем и ночью проливая потоки слез.