Но, переходя от правды к правде, слухи возвращаются на круги своя и должны откуда-то почерпнуть новую силу. И тогда начинает звучать самая примитивная песня, вечно повторяющийся мотив, столь любимый в эпохи декаданса: куда подевались непорочные девы доброго старого Рима? Ныне интриганы и шлюхи заполонили весь Город: их можно встретить даже в домах матрон, которые обманывают своих мужей, прилюдно и никого не стыдясь, с первым встречным — и при этом не получают заслуженного наказания, а наоборот, требуют за свою похотливость жемчугов и благовоний, не говоря уже о более дешевых вещах, и, хуже того, хотят сами выбирать себе мужчин. Где найти нынче таких женщин, как Лукреция, которая, будучи изнасилованной, предпочла смерть позору, или как Корнелия, мать Гракхов, отказавшаяся от всех драгоценностей ради своих сыновей, — куда подевались mater families («матери семейства»), которых было так много в прошлые века и все честолюбие которых сводилось к тому, чтобы спокойно прясть шерсть в своих домах, дожидаться прихода мужа и растить детей?
Осталась, может быть, лишь одна такая женщина: Кальпурния, третья супруга Цезаря, которая действительно целыми днями молча ожидает возвращения своего императора и мужа, навещающего ее тогда, когда ему угодно. Кальпурния, о которой никогда не сплетничают и которая сама никогда не сплетничает, — даже чтобы пожаловаться на то, что ей выпала печальная судьба оставаться бездетной.
А между тем об этом браке многое можно было бы рассказать: разве Цезарь, согласно все тем же слухам, не собирался просить сенат узаконить полигамию? Поговаривали, что хотя в Риме его законной женой является Кальпурния, в Александрии он сочетался браком с Клеопатрой. И самое страшное в этом деле то, добавляли сплетники, что император вступил в своего рода мистический брак с женщиной, которая поддерживает связь с темными силами. От этого брака родится еще худшее бедствие: империя с двумя головами.
Два Рима. Чудовищная идея, которая могла прийти ему в голову только в Египте, когда он проезжал через место, где Дельта переходит в речную долину, когда смотрел на двойную корону царицы, когда слышал ее титул: Владычица Обеих земель. И это извращение, после смерти диктатора, наверняка породит следующее: раздел завоеванных стран. Наследником территорий, добытых на Востоке римскими орлами, станет ребенок Клеопатры, которого Цезарь по легкомыслию считает своим.
А к кому перейдет империя Запада? Никто не отваживался назвать имя. Прежде всего потому, что даже для людей, распространявших подобные слухи, гибель императора была чем-то невообразимым; да и сам Цезарь сделал все для того, чтобы его считали неподвластным смерти. Например, упорно отказывался Составить завещание.
И все-таки он должен будет решить этот вопрос, говорили клеветники. Пусть даже в последний момент, перед походом против парфян. К тому времени, точно, он женится на Египтянке. И она убедит его перенести столицу мира на Восток.
Да и вообще, сколько времени Цезарь провел в Риме с тех пор, как вбил себе в голову идею переустройства мира? За последние четыре года — в общей сложности не более десяти месяцев. Но ни Галлия, ни Испания, ни даже Британия, где он надеялся отыскать жемчуг, не произвели на него такого впечатления, как Восток, — не пробудили в его душе столько тайных страстей. Несколько раз — правда, в довольно неопределенных выражениях — он уже намекал на возможность перемещения римских институтов в новую столицу. В такие мгновения, казалось, его томило желание завершить сотворение собственной легенды: проделать в обратном направлении путь своего предка Энея и основать Рим на руинах Трои.
Это все глупости, утверждали другие. Когда диктатор разобьет парфян, завершит завоевание обитаемых земель и (судя по всем признакам) женится на Египтянке, он действительно перенесет Рим в Азию. Но не в Трою, а в Александрию.
* * *
Что-то должно было произойти, это казалось неизбежным. Но ничего не происходило.
Даже в Испании, где Цезарь, начиная с декабря, сражался с теми упрямцами, которые еще надеялись отмстить за Помпея. С самого начала кампании его преследовали неудачи. Он заболел. Это было не легкое недомогание, как в Tance, а болезнь, привязавшая его к постели на много дней. Однако, как и прежде, он не склонен был думать о неизбежной смерти. Оправившись от недуга, он не пожелал впредь более бережно относиться к своему здоровью и, например, продолжал ездить с непокрытой головой, писать и читать одновременно, диктовать по четыре письма сразу четырем стенографистам. Болезнь, похоже, никак не отразилась на его интеллекте: он никогда не терял нити своих рассуждений и даже выкраивал какой-то досуг — во время переходов, которые предшествовали решающей битве, — для написания поэмы, само название которой многое говорит о его тайных помыслах: «Путь».
Итак, он оставался неутомимым. И тем не менее в середине марта, когда его легионы при Мунде встретились с армией сына Помпея, Цезарь решил, что удача ему изменила. Его войска дрогнули, сражение превратилось в резню. В гуще бившихся врукопашную бойцов он соскочил с коня и перебегал от одного солдата к другому, пытаясь вернуть им мужество. «В мои пятьдесят пять лет, — кричал он, — я предпочту быть убитым здесь на месте, лишь бы не попасть в руки этого мальчишки!» Подняв дух одной центурии, он бросился к другой и вновь стал кричать: «Я не желаю промотать в один день ту славу, которую снискал за целую жизнь, полную побед!»
Ничто не помогало, гекатомба продолжалась, он уже потерял половину своих людей. И тут в одно мгновение судьба переменилась: враги не поняли смысла одного из его маневров и, охваченные паникой, обратились в беспорядочное бегство. Армия Цезаря в полной мере воспользовалась создавшейся ситуацией: за один день его легионеры перебили тридцать три тысячи неприятельских солдат. Тем не менее уже после битвы диктатор признал, что «он часто сражался за победу, теперь же впервые сражался за жизнь»[68].
И через несколько недель, когда ему передали голову сына Помпея[69] (убитого в пещере, где он прятался после того, как потерял лошадь), Цезарь уже не плакат. Этой победой — несомненно, самой тяжелой и самой кровавой за всю его жизнь — он наслаждался с рассудочной радостью. И тут же решил извлечь из нее максимальную пользу. С помощью одной из тех махинаций, секрет которых знал только он, ему удалось скрыть факт своей победы: и он подстроил все так, что эта новость пришла в Рим в самый канун годовщины основания Города.
* * *
Эффект был в точности таким, как рассчитал император: среди царившего тогда радостного ослепления никто и не задумался о том, когда же в точности произошел разгром последних сторонников Помпея и в силу какого странного и чудесного стечения обстоятельств известие о случившемся дошло до Города именно в эти праздничные дни. Гражданская война, наконец, закончилась — вот все, что понял народ; и люди предались ликованию, крича, что в этой последней кровавой бане родился новый Рим, отцом-основателем коего является Цезарь.
Радость толпы перешла в исступленный восторг через несколько недель, в октябре, когда диктатор отпраздновал свой пятый триумф и по городу пронесли испанскую дань на носилках, затмивших своей роскошью все предыдущие: они были сделаны из чеканного серебра. И были другие празднества и пиры, и нечто еще лучшее: конкурс театральных представлений, которые устраивались по всем кварталам города и на всех языках.
И вновь эти празднества выдают амбиции Цезаря, то видение мира, которое, как он думал, уже разделял его народ. Устраивая эту театральную оргию, за которой ясно просматривалось его желание объединить все языки, слить в общей радости все представленные в городе общины, он тем самым открыто поставил эти торжества под знак Диониса, бога-завоевателя и собирателя земель. Таким образом, его триумф вышел за рамки праздника мести врагам: это был, скорее, праздник Универсума.