Мы ничего не знаем о тех чувствах и мыслях, которые посещали Клеопатру в первые часы недостойного бегства ее отца. Тогда вряд ли кто-то обращал внимание на душевное состояние тринадцатилетней царевны, пусть даже и подающей надежды; ни в одном тексте не осталось свидетельств и о том, что впоследствии она хоть что-то говорила на эту тему. И тем не менее можно не сомневаться, что в тот день жгучего стыда она поняла одну элементарную истину: чтобы заставить римлянина отступить, требуется нечто большее, чем дохлая кошка.
ВРЕМЯ ЗАТМЕНИЯ
(58–55 гг. до н. э.)
Мы не знаем, что происходило в это время с Клеопатрой: оставалась ли она в самом сердце того хаоса, который воцарился в Египте, или последовала за отцом и была свидетельницей всего, что стало результатом его бегства, — невероятной череды промахов, обманов, унижений и махинаций. От ее тогдашней жизни не сохранилось никаких следов. Юная звезда как бы растворилась в пустоте и была незримой до того момента, когда ей исполнилось пятнадцать лет.
А между тем события вокруг нее развивались все более стремительно и, очевидно, не могли не оказывать решающего влияния на ее поведение. Она, конечно, не переставала размышлять о них, извлекать из них уроки. Что именно творилось у нее в голове, с точностью установить невозможно; нам остается лишь строить догадки.
Мы, например, не знаем, участвовала ли она в драматических дискуссиях, которые, еще в Александрии, привели к тому, что отец ее послушался своего советника Теофания из Митилены и принял нелепое решение отправиться на Кипр, чтобы искать поддержки у Катона — того самого римлянина, который недавно с таким хладнокровием осуществил операцию по отстранению от власти его брата. Мы также не знаем, была ли она рядом с Флейтистом, когда Катон принял своего гостя, сидя на стульчаке, и, мучаясь поносом, одновременно слушал его сообщение о говеных египетских делах. По правде говоря, это и не так важно: сцена была настолько омерзительной, что рассказы о ней ходили по всему Средиземноморью. Присутствовала ли при этом Клеопатра, узнала ли о случившемся от своего отца или от кого-то еще, результат мог быть только один: чувство глубокого стыда.
Подобного рода оскорбление не забывается до конца жизни и навсегда оставляет в душе безграничную печаль: ибо как примирить мечты о величии, которые Флейтист пытался ей передать, и образ отца, до такой степени униженного? Какие-нибудь полчаса разглагольствований перед седалищем, на котором без малейшего стыда испражнялся Катон, и вот уже ее идеал рассыпался в прах: ведь Флейтист опустился до того, что клянчил у человека, который был чуть ли не убийцей его брата, чтобы тот обеспечил ему помощь Помпея. Только этот покоритель Востока, говорил он, мог бы помочь ему выпутаться из трудной ситуации; только легионы Помпея, только его мастерское владение военным искусством могли бы вернуть египетскому царю потерянное царство. Но как этого добиться? Он, Катон, должен лучше, чем кто бы то ни было, знать ответ, ведь он — римлянин, притом один из самых достойных, может быть, самый достойный…
Флейтист не жалел льстивых слов. Однако Катон молчал. Тогда царь, испытывая смешанные чувства самоуничижения, горечи и злобного воодушевления, заявил, что ему не остается ничего иного, как отправиться в Рим и изложить свою просьбу непосредственно Помпею.
Катон мог бы рассмеяться ему в лицо. Он воздержался от этого, но сделал еще хуже: не покидая отхожего места и продолжая усердно тужиться, ответил Птолемею, что, если тот так держится за свою диадему и за независимость Египта,' у него есть лишь один выход — вернуться в Александрию, выплатить из собственных средств долги римским кредиторам, а потом помириться со своим народом и оставаться в Египте.
В его словах было презрение, но также и мудрость; этому римлянину хватило мужества, чтобы, пусть и предав интересы своей страны, высказать то, что он действительно думал. Правда, Катон, наверное, догадывался, что Флейтист поступит по собственному разумению и что он готов на все, лишь бы спасти свои царские погремушки. Теперь, попав в нехорошую переделку, Флейтист будет вновь и вновь обращаться к римлянам, Помпею, Цезарю, Крассу — к кому угодно, лишь бы найти сильную поддержку и вернуть себе трон. Конечно, это инфантилизм; но вместе с тем, что для него очень характерно, смесь отвлеченных умствований и хитрых расчетов; и ведь Флейтист верно сообразил, что римляне не смогут ему отказать — теперь, когда он по горло увяз в долгах, которые их банкиры жаждут с него получить. Итак, увидев, что от Катона он все равно ничего не добьется, Флейтист резко оборвал скатологический сеанс и, показав хозяину спину, взял курс на Италию.
* * *
У нас нет ни одного свидетельства, подтверждающего, что во время этого плавания любимая дочь Флейтиста была на борту корабля или что потом она вместе с отцом более двух лет пользовалась щедрым гостеприимством Помпея. Последний, как известно, поселил и чествовал египетского царя и сопровождавших его лиц на своей великолепной вилле недалеко от Марсова поля; роскошные сады виллы располагались уступами по склону холма Пинция и были окружены мощной стеной, надежно защищавшей чужеземных гостей от каких бы то ни было нежелательных «инцидентов».
На мысль, что Клеопатра последовала за своим отцом в Рим, нас наводят не столько какие-то подробности тогдашней обстановки в Вечном городе, сколько события, разворачивавшиеся в упомянутый период в александрийских дворцах. В момент бегства Флейтист надеялся, что очень скоро вернется и укротит своих подданных с помощью римской солдатни. Поэтому, еще до отплытия, он заключил соглашение с двумя своими старшими дочерьми: вплоть до его возвращения они должны были править вдвоем. Если бы его отсутствие затянулось, такая ситуация могла бы стать очень опасной, и он это знал; особенно опасно было оставлять дома сыновей. Поскольку речь шла о двух юных Птолемеях, сценарий дальнейших событий не составлял для него никакой загадки: вся логика истории фараонов и Лагидов подсказывала ему, что две молодые женщины скоро поссорятся. Одна из них уничтожит другую. Избавившись от соперницы, победившая юная гадючка, которая, согласно традиции, не будет иметь права на единоличное правление, поторопится избавиться от одного из своих братьев и сочетаться браком с тем, кто придется ей по душе. В случае гибели его мужского потомства Флейтист лишится каких бы то ни было шансов на возвращение к власти. Что касается младшей Клеопатры, то ее темперамент, блестящий ум, поразительная зрелость, разумеется, не защитят ее от ненависти двух змей, которые приходятся ей сестрами.
Однако у нас нет никаких данных относительно того, что за все время изгнания Флейтиста имел место хоть один заговор, что кто-то покушался на жизнь младшей Клеопатры, или маленькой Арсинои, или двух мальчиков Птолемеев. Нет ни следа не только попытки убийства, но и попытки брака, пусть даже чисто формального, одной из старших дочерей с одним из ее братьев. Поэтому можно предположить, что Флейтист, из соображений элементарной осторожности, взял четырех младших детей с собой.
Выходит, Клеопатра вкусила хлеб изгнания; наверное, именно тогда у нее и появилось то особое выражение глаз, которое впоследствии так очаровывало ее собеседников: странный взгляд, одновременно пристальный и устремленный вдаль, внимательный и отрешенный — как у царицы, которая наносит визит вежливости одному из своих подданных; на самом деле эта отрешенность характерна для тех, кто очень рано узнал скитальческую жизнь; отсюда же, из этого долгого ожидания в чужой стране, балансирования на грани надежды и отчаяния, когда она и ее близкие были чуть ли не заложниками Помпея, проистекает и рано приобретенное ею, но очень точное знание римского мира, способность невероятно быстро разбираться в намерениях его хозяев. Зная это, можно лучше понять и цепь ярких эпизодов, которые начнут происходить в ее жизни очень скоро, — прежде всего то, как, четырьмя годами позднее, этой молодой девушке удалось всего за одну ночь привязать к себе Цезаря.