Дорога судьбы уперлась в глухую стену, пелена страха окутывала все игры, заглушала смех; и даже если маленькая девочка еще ничего не понимала в этой длинной истории об истоках зла, о мрачной эпопее, которая привела к утрате не только семейного состояния, но и гордости Лагидов, один эпизод, последний, наверняка не мог остаться для нее неизвестным: ведь он произошел менее чем за десять лет до ее рождения и был важным звеном в цепи тех обстоятельств, благодаря которым она появилась на свет.
ТОТ, КОТОРОГО НЕ ЖДАЛИ
(65–63 гг. до н. э.)
Эпизод касался ее отца, человека сомнительного со всех точек зрения, даже с точки зрения его происхождения: он был сыном Стручечника и неизвестной женщины — то ли танцовщицы, то ли куртизанки, то ли просто домашней прислуги. Его вообще никто никогда не понимал.
Может быть, из-за этой тени, которая окутывала его рождение. Или из-за его фантазий, из-за его врожденного легкомыслия. А между тем он казался таким сильным ребенку, который открывал его для себя; казался единственным, кто мог использовать свою славу — он бы скорее умер, чем отрекся от нее! — на благо самого знаменитого рода во всех обитаемых землях.
Дело в том, что, в отличие от других царей, он, ее отец, не желал власти и даже не думал о ней; он вообще ничего не ждал от жизни, кроме удовольствия жить. И если бы не эта мрачная история с завещанием Пузыря, он бы наверняка стал бродячим комедиантом где-нибудь в глубине Сирии, руководил труппами мимов и актеров, ставил бы пьесы и с флейтой у губ возглавлял карнавальные и маскарадные шествия.
Однако Тюхе, Госпожа судеб, еще раз вмешалась в земные дела и настигла человека, который ничего у нее не просил — разве что приветственных кликов публики по завершении его пантомим; и человек этот оказался вовлеченным в трагикомедию слишком тяжеловесную, слишком длинную для его актерского амплуа — в пьесу, которую уже более полувека разыгрывали Рим и Египет (их ничто уже не могло разлучить, даже когда они делали вид, что показывают друг другу спину); и новой мелодии, которая началась с выходом на сцену этого человека, предстояло закончиться каденцией dance funèbre[19], медленной паваной[20], исполняемой в момент приближения кровавой развязки.
* * *
Эта история началась давно, очень давно: Клеопатра тогда еще не родилась, а отец ее даже не задумывался о женитьбе; он едва вышел из подросткового возраста и любил только музыку, театр и танцы. Он от души наслаждался жизнью: в результате какого-то неизвестного нам военного конфликта царь Митридат[21] взял его в заложники и годами держал, как птичку, в золотой клетке, позволяя мальчику делать все, чего тот пожелает, но не отпуская домой.
Мальчик не жалел о случившемся; единственной реальностью была для него фантазия, единственной верой — театр, и он чувствовал себя счастливым. Эпопея Лагидов казалась ему чем-то вроде сказки, историей среди многих других историй, которая когда-нибудь попадет в книги и из которой он, Птолемей, быть может, однажды сделает пьесу — выведет на сцену тиранов и принцесс и изобразит нескончаемо долгий закат царской династии. Никто не ждал его в Александрии; не существовало никаких предсказаний, которые могли бы повлиять на его детство, никаких оракулов, никаких касающихся его распоряжений со стороны отца или матери; судьба словно позабыла о нем, и он благословлял ее за это: он был свободным человеком, бастардом и комедиантом.
Он отличался беззаботностью, легкомыслием, а между тем близкое общение с актерами-трагиками должно было научить его тому, что судьба терпелива, что она умело распределяет свои силы и часто начинает с одной жертвы, чтобы потом тем вернее схватить другую, ощущающую себя в безопасности, и что она, судьба, любит принимать самые неожиданные формы.
На этот раз она воплотилась в ребенка: в единственного отпрыска Птолемея Александра, Сына потаскухи, в наследника, которого этот толстяк и любитель кораблей, прежде чем утонуть у берегов Кипра, успел-таки произвести на свет. Во всем, начиная с прозвища — Александр — и кончая характером, это нелепое существо было совершенным подобием своего родителя. Таким же вялым, таким же неуклюжим, еще более тупым, если это вообще возможно, неповоротливым, дураковатым — короче говоря, куклой, столь примитивной, что, казалось, ею можно управлять, как управляют теми механическими игрушками, набитыми пружинами и зубчатыми колесиками, которые изготавливаются в мастерских Александрии.
После смерти своего отца мальчик попал в руки достойного ученика Птолемея Александра Старшего, одного из тех кровожадных животных, которые с некоторых пор не переводились в Риме, а именно, в руки диктатора Луция Корнелия Суллы.
Этот персонаж ничем не уступал Птолемеям, он относился к той же самой породе — к породе монстров, одновременно циничных и в высшей степени образованных, утонченных, чувствительных, но при всем том способных на безграничные зверства; он был из тех тиранов, которые ни с кем не делят свою власть, однако так хорошо умеют маневрировать, что, как правило, умирают в собственной постели.
Что касается жестокости, то «послужной список» Суллы был намного внушительнее всего, чем могли похвастать Лагиды: завоеватель и дипломат, блестящий стратег и неумолимый палач, он грабил и убивал повсюду, куда ступала его нога, — от Африки до Греции и азиатского побережья. Потом, обретя уверенность благодаря захваченному им золоту и страху, который он сеял вдоль своего пути, этот человек пожелал навязать Италии свой собственный закон. Когда его враги — под руководством Мария — выступили против него, он, ничтоже сумняшеся, пошел походом на Рим во главе своих легионов[22]. Среди других «подвигов» Сулла мог бы похвастать и тем, что предпринял первую известную нам попытку «рационального» уничтожения определенной выборки из человечества, применив метод проскрипций: систематического обнародования списков своих противников с указаниями сумм вознаграждения за доносы и убийства. Эти несчастные, оказывавшиеся вне закона с момента появления их имен в списках, как и все, кто пытался им помочь, становились легкой добычей охотников за вознаграждением, которые, в соответствии, так сказать, с законами жанра, получали свои сестерции лишь после того, как в установленном порядке предъявляли властям отрубленные головы врагов диктатора.
Понятно, что Сулла никогда не отличался совестливостью, и александрийцы, боявшиеся его пуще всего на свете, никак не могли понять того, что произошло после смерти Александра, Сына потаскухи: тогда Стручечник вернул себе свой трон, а римский диктатор воздержался — хотя, казалось, ничто ему в этом не препятствовало — от каких бы то ни было напоминаний о завещаниях Пузыря и его сына, в соответствии с которыми Рим должен был унаследовать Египет. Сулла ничего не предпринимал, делал вид, будто ничего не замечает или обо всем забыл, то есть точно придерживался той линии поведения, которую в свое время наметил Сципион.
Можно было подумать, что его удерживал страх, некое странное суеверие, — если только это бездействие не определялось расчетом, таким хитрым, что даже самые искушенные в политических делах жители Александрии не могли уловить его сути. Он даже не направил в Египет — чего опасались все — несколько легионов, чтобы свергнуть узурпатора, а удовлетворился тем, что затребовал к себе в Рим отпрыска покойного Сына потаскухи.
Эту пешку Сулла намеревался ввести в игру, когда настанет подходящий момент; он стал воспитывать мальчика на свой манер, то есть делать из него римлянина и, главное, своего преданного сторонника, непрерывно соблазняя его богатствами египетского государства и обещая возвести на трон, как только его (мальчика) дядя, этот морской разбойник, покинет сей мир. И действительно, едва Стручечник умер, Сулла торжественно провозгласил молодого простофилю царем, под именем Птолемея XI Александра II, и, дав ему надежный эскорт, отправил в Египет.