Так, Антоний обвинил Октавиана в том, что тот спал с Цезарем и потому был им усыновлен; и что потом он, Молокосос, продался секретарю Цезаря, Гирцию, за триста тысяч сестерциев. Антоний собирал и распространял сведения о маленьких интимных маниях Октавия — например, о том, как тот прижигал себе икры скорлупой ореха, чтобы волосы на них были мягче. Он также напомнил во всех деталях обстоятельства женитьбы Октавиана на Ливии и рассказывал о том, как Октавиан поручал своим друзьям подбирать для него любовниц среди матрон и молодых девушек из лучших семейств, которых будто бы сперва раздевали и детально осматривали, чтобы узнать, соответствуют ли они вкусу хозяина. Наконец, Антоний пустил в обращение и анекдот о празднике, который Октавиан устроил в подражание пиршествам «неподражаемых» и на котором изображал Аполлона. На сей раз маневр супруга Клеопатры оказался столь удачным, что по Риму поползли слухи, будто боги сочли этот праздник великим святотатством и оскорбленный Юпитер даже бежал с небес, которые отныне глухи к молитвам Молокососа.
Продолжение не заставило себя ждать: Октавиан объявил Антония самым чудовищным воплощением безумного бога — Дионисом-Каннибалом. В ответ Антоний отождествил Октавиана с самой отвратительной человеческой ипостасью солнечного божества: Аполлоном-Мучителем. После чего вновь наступило временное затишье: каждый окопался на своих позициях.
* * *
Однако естественным ходом вещей положение становилось все более благоприятным для Октавиана: дело в том, что Антоний мог изменить его в свою пользу, только приехав в Италию; однако теперь, когда Египтянка стала пугалом для всех римлян, Антоний, вздумай он вернуться на родину вместе с иноземной царицей, которую обвиняли в алкоголизме и колдовстве, подверг бы себя слишком большому риску.
С другой стороны, Клеопатра никогда не отпустила бы его в Рим одного — из-за Октавии. Так что, если Антоний хотел жить с царицей, он был вынужден оставаться на Востоке и, как и раньше, вести свои дела наихудшим из всех возможных способов — прибегая к посредничеству друзей.
А между тем существовал один очень важный вопрос, который, несмотря на его простоту, мог быть удовлетворительно решен только при условии личного присутствия Антония в Риме: вопрос о ратификации «Дарений» сенатом. До сих пор Антоний откладывал это дело, но далее так продолжаться не могло, иначе завещание потеряло бы свою законную силу.
Для столь умелого политика, как Октавиан, сделать следующий ход не составляло труда: нужно было убедить сенат отклонить прошение о ратификации, и тогда Антоний оказался бы вне игры.
Октавиан так и поступил. Документы, которые Антоний отправил в Рим в начале зимы, были представлены на рассмотрение ассамблеи 1 февраля — дату выбрал сам Антоний, ибо два консула, которые в тот день должны были вести заседание, Соссий и Агенобарб, относились к числу его самых преданных сторонников.
Сначала все шло, как он предполагал: Соссий открыл заседание хвалебной речью в адрес Антония; затем великолепно уравновесил ее убийственной диатрибой против политики Октавиана.
Последний, разумеется, в этот день тоже явился в сенат. Его приверженцы позволили Соссию закончить торжественное выступление, а потом трибун просто наложил вето на решения Антония. Ситуация зашла в тупик.
Тогда Октавиан вызвал со всей Италии своих сторонников; и в тот день, когда ассамблея собралась снова, чтобы найти выход из кризиса, он пришел в курию в сопровождении эскорта сенаторов, у каждого из которых меж складок тоги легко можно было разглядеть рукоять кинжала.
При одной мысли о том, что драма мартовских ид может повториться, собравшиеся окаменели от ужаса. Октавиан воспользовался этим, чтобы взять слово, оправдать свою политику и, разумеется, в очередной раз вылить на Антония ушат грязи. Никто и пикнуть не посмел. К концу этого заседания Антоний уже был политическим трупом; произошел, фактически, государственный переворот.
Два консула обратились в бегство, вскоре за ними последовали еще триста сенаторов. Большинство из них хотело присоединиться к Антонию на Востоке. Октавиан не стал чинить им препятствий; он уже добился того, чего хотел: поместил Антония в ту же ситуацию, в какой десять лет назад оказались убийцы Цезаря.
С одной лишь разницей: сейчас у него, Октавиана, было огромное стратегическое преимущество. Его соперник не мог вернуться в Италию, не порвав предварительно свои отношения с Клеопатрой. А значит, Октавиан одержал решающую победу — выиграл словесную войну.
* * *
С этого момента две жертвы Октавиана становятся подобными птицам, которым только что отрубили головы, но которые, вопреки всему, еще продолжают свой безумный бег: они что-то делают, верят в близкую победу и отказываются признать, хотя бы на один миг, что их судьба уже бесповоротно решена. Единственное, что еще отсрочивает их поражение, это инерция движения войск, месяцы, необходимые для того, чтобы две соперничающие армии встретились лицом к лицу, — и закрытое на зиму море. Однако, хотя, по видимости, все происходит очень медленно, механизм самоослепления царицы и ее супруга неуклонно набирает обороты. Ни Антоний, ни тем более Клеопатра не отдают себе отчета в том, что они являются всего лишь марионетками в руках насмешницы-судьбы — или в руках демиурга Октавиана, который, оставаясь в Риме, наблюдает, как они, неделю за неделей, перебирают длинные четки своих ошибок.
А события теперь следуют одно за другим с механической неотвратимостью: из Армении, где он получает известие о государственном перевороте в Риме, застигнутый врасплох и потрясенный Антоний быстро приезжает в Эфес и собирает вокруг себя всех своих офицеров. С той же неизбежностью Клеопатра спешит присоединиться к нему. Соратники Антония требуют, чтобы она вернулась в Александрию. Антоний сперва соглашается с ними. Царица делает вид, будто готова подчиниться, но вызывает к себе одного из офицеров, напоминает ему, что без ее золота и без ее кораблей Антоний не сможет выиграть войну, и, предложив этому человеку порядочную сумму денег, убеждает его попытаться изменить мнение его командира. Офицер берет деньги, излагает свои доводы Антонию, и тот почти сразу же решает удовлетворить желание царицы. В результате она остается в Эфесе, где очень быстро (и тоже неизбежно) вступает в конфликт с двумя самыми близкими товарищами Антония, Планком и Титием, членами кружка «неподражаемых». Не желая терпеть оскорбления царицы и чувствуя, что ветер вот-вот переменится в пользу Октавиана, эти двое бегут в Рим.
Тем временем Октавия, тоже действуя как автомат, по-прежнему разыгрывает роль прекрасной оскорбленной матроны. Римляне вновь начинают оплакивать судьбу этой достойной восхищения женщины, такой чистой и так несправедливо покинутой. И машинально, нескончаемо рассуждают о том, как их тошнит от Антония, как ненавистна им Клеопатра.
А они, Антоний и Клеопатра, уже стоящие на пороге гибели, ничего не видят, ничего не слышат и, как обычно, вновь и вновь повторяют себе, что являются самыми счастливыми, самыми могущественными, что благословение богов пребывает с ними, где бы они ни находились — в пустыне или, как сейчас, на берегу улыбающегося моря, в Эфесе или на Самосе, в Афинах или на Корфу; и в то время, когда по всему Средиземноморью сухопутные войска и экипажи кораблей готовятся к последнему сражению, они по-прежнему радуются жизни и устраивают празднества в честь Бога-Освободителя — такие же неподражаемые, такие же уверенные в себе (и упрямые), какими были всегда.
* * *
И был этот праздник на Самосе, певческое и театральное состязание, которое продолжалось много недель. Говорили, что на острове не смолкают звуки флейт и лир; цари и царицы со всей Азии стекались сюда и наперебой старались предложить Антонию и Клеопатре самое красивое зрелище, самый роскошный подарок; каждое утро один из царственных гостей (в порядке установленной очередности) приносил в жертву целого быка.