Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я человек агитационный, у меня это легко идет, просто, а, вижу, не берет ее, надо еще прибавить. Тут выкликнули их фамилию. Они как встанут трое — и враз к двери. Красота! Так зараз втроем и прошли.

Ну, думаю, мой пропал, ототрут! И только задумался об Степане, а она вдруг, знаете, кладет мне руку на колено: «Да что вы, говорит, тут копаетесь возле меня, что вы мне разные слова приводите? Что я, от жалости плачу, либо что? Я, говорит, дядько, сама вдова, своими руками их вскормила-вспоила. Они за книжку — и я с ними, они в кино — и я за ними. Другой раз уж и сил нет, а они мне: «На руках снесем, мама!» Отца у них давно нет, все я. Вот и вырастила. Сыны на удивление, прямо скажу. И вот весной задумали они (это она мне рассказывает) в авиацию. Книжки завели, парашютную вышку в колхозе построили, стрельбу в цель начали. Другие хлопцы с девчатами крутятся, а мои друг у дружки вопросы по книжке выспрашивают, подмогают один другому. «Мы, говорят, всею семьей в авиацию вдаримся». Ну, я, конечно, молчу; да где там, думаю, чтоб с одной семьи трех человек в авиацию на Дальний Восток взяли? Весь народ туда просится; одного, может, возьмут, а двоим откажут. И как подумаю (это она мне рассказывает) — ноги отнимутся: а как же другие два? Ведь близнецы же, росли у меня, как один, друг за дружку в огонь и воду, как их разделишь? Ты вот пойди различи, кто какой».

Чувствую я, надо вдову утешить. А чем утешить? С одного двора троих в авиацию не возьмут, тем более что другие хлопцы тоже выдающиеся из себя особи.

А она сидит, руки ломает. Глядеть на нее не хочется, такая жалость. Ведь верно же — ломается вся семья, я ее понимаю. Если, думаю, моего Степана не возьмут, так у меня с ним одна беда. А у нее, как ни кинь, три обиды на каждый раз. А главное — вдовая, вот что особенно жалко.

Окружили мы ее тут, ободряем помалу: «Если, говорим, всех троих не возьмут, мы сообща заявление сделаем. Это бывает. Я в газетах читал. От общего лица попросим взять твою тройцу — и баста!» А она все свое: не возьмут да не возьмут, с одного двора троих в авиацию — это, говорит, кумовство получается.

Хорошо. Тут дверь открылась, и ее тройца к нам валит. Ну, все к ним, конечно: «Взяли?» — «Взяли». — «Всех?» — «Всех». — «В одну часть?» — «Почти что в одну».

Подняли мы тут вдову на руки, качать стали, ей-богу! А у самих слезы.

Знаете, когда услыхал, что взяли их, сердце засмеялось, будто о Степке речь, будто мое счастье вышло.

Вспомнил свою покойницу: так же вот страдала б, гордилась. Вспомнил да взволновался — и о Степке забыл.

А кончилось великолепно: Степана тоже взяли на Дальний Восток, в авиацию.

Великолепно так все кончилось, никто и не ожидал.

1938

Ночь у Днепра

Стояли лунные украинские ночи, нежные, сияющие, чуть-чуть студеные, когда довелось мне проезжать от Днепропетровска к Запорожью. Желто-сизые на лунном свету степи похожи были на мелководное, с бурой волною море, небо над ними полно было легкой, беспредельной стремительности, как бывает над морскими просторами.

Светились железные крыши домов, искрились камни и куски железа, блестел осколок стекла, днем, наверно, измазанный грязью, сияли синей белизной хаты. И это свечение предметов, утерявших в темноте свои очертания и почти неузнаваемых, еще более напоминало море. Сады, сливаясь с ночью, казались длинными тенями облаков, от целых деревень оставались лишь окна, отражающие луну, да острый блеск ближайшей к дороге хаты. Свет костра показался бы блеклым, безжизненным в голубом зареве этой торжествующей ночи.

И лаяли, ярились псы в синей огромности ночи, хотя ни сел, ни стад не чувствовалось вблизи.

Впрочем, впереди и немного левее дороги небо фосфоресцировало, словно за горизонтом готовилось взойти неурочное солнце или бежал навстречу большой оживленный город.

Скоро в черно-голубой дали вдруг, без подготовки, ярко и густо открылись огни. Их становилось больше и больше. Они шли тесно, неширокою полосою, изгибаясь ломаной линией, как бы сопровождая что-то важное, невидимое в темноте ночи. Небо стало быстро взбегать вверх, и над потускневшими звездами встали багрово-розовые дымы заводов.

Это был Днепр у Хортицы, у Запорожья. Багровое внизу и темно-синее вверху, в огнях и звездах, пересеченное стоящими в тихом воздухе огненными клубами дыма и докрасна раскаленными облаками, небо над Днепром было так удивительно, что им можно было любоваться, как пейзажем редкой и оригинальной силы.

Чем ближе к Днепру, тем выше поднимались огни. Только что блестел один их ряд, и везде они как бы подпрыгнули в два, в три, в четыре ряда, — и сплошная огненно-мозаичная стена протянулась на добрый километр. Повидимому, то были жилые дома, потому что огни слагались из желтых, голубых и зеленых прямоугольников.

Но огненные дымы были всего необыкновеннее, невиданнее. Они делали небо таким, каким обычно его любит писать художник К. Ф. Богаевский, — небо в облачных мускулах, небо — страсть, небо — отвагу. А вокруг нас была еще степь и стояла сонная тишина. И среди сонной степи сказочным видением вставал далекий Днепрогэс. От него в степь не доносилось ни звука. Безмолвно, похожее на северное сияние, горело небо, блестели огни, клубились яркие дымы, — и все это вместе создавало картину фантастической ночи, могучая прелесть которой состояла в том, что она создана была человеком, создана нами, а не родилась до нас.

Из степи вид Хортицы и Запорожья напоминал сказочно-удивительное явление природы — одно из тех, которое так страстно запоминается людьми за неповторимость, за то, что они родят радость в сердце, открывают новые источники оптимизма. Ходят же люди встречать восход солнца на высокие горные вершины, ездят же любоваться северным сиянием, водопадом, морем — и, может быть, со временем будут так же глядеть на картину ночного Днепра, на картину пылающей ночи среди голубых степей, — глядеть и чувствовать, что всего этого не было в мире до нас, что еще недавно ночи были здесь черны и пустынны и что таинственное великолепие этой огненной поэмы зажжено руками нашего поколения, не помышлявшего изменять картины неба, а изменявшего и изменившего землю. И земля, получившая новый облик, изменила небо над собою, придала ему новые краски, новое очарование.

— Теперь пригляделись! — сказал дорожный сторож, которого я спросил, нравится ль ему ночной Днепр. — Теперь как будто всегда так было. А в первые годы ужас что делалось. Целые делегации ездили по ночам, ей-богу. Смотрят, поют, в ладоши хлопают. Издалека народ приезжал посмотреть. Старики говорили: «Днепр, вишь, зажгли…» В степу собаки, как ночь, так, бывало, и воют, так и воют — пожар, думают. Да ведь эдакое вознесли! Вы зимой не бывали у нас? Кругом снег, бело, а он — горит! И снег от него далеко розовый…

…Мосты через Днепр. Зеленые звезды речных сигналов, и темные контуры рыбачьих лодок, и синяя белизна хат у берега, и отсветы багрового неба в черной синеве воды под мостами…

И плотина! Ее очень трудно описывать, потому что не с чем сравнить. Сейчас она не сооружение, а образ, явление, случай в природе. День расставит предметы и разложит расстояния в реалистическом порядке, более точном, хотя и более будничном, — а ночь, сжав пространства, оставляет одну, но самую верную, эмоциональную черту места; одну, но самую запоминающуюся примету его.

Здешние приметы — огонь; в таких масштабах и формах, каких, кажется, нет нигде, потому что ни в каком другом углу мира нет Днепрогэса и Днепра, и широчайших украинских степей, и легкого украинского неба. Здесь царство огня, энергии, простора.

В Дагестане, недалеко от железнодорожной линии на Баку, выходят из земли горящие газы. Среди пустынных солончаков пылал высокий пламень, зажженный нечаянно самой природой. Им любовались. Пламя было красиво и необычно. А на Днепре были пороги. Их затопили. Загородили реку плотиной. Вокруг построили города и заводы. И от воды возникло горение неба, полное радости.

39
{"b":"226666","o":1}