— Ахи, сюда, — тревожно окликнул ее Убог. Он уже был в седле и мальчик, ее сын, Тека сказала — Мелик, сидел перед ним, обхваченный широким ремнем. Сжимая коленями бока Рыба, Убог снова держал лук, натягивая тетиву, и медленно поворачивал коня, чтоб ничего не упустить.
— Да. Сейчас…
Она задрала голову, и ужаснулась ухмылке Пастуха, от которой сердце заныло, наполняясь тревогой и тоской. Что-то не так. Она рванет поводья, Ласка полетит как птица, и Рыб кинется вскачь, у тойров нет коней, в пещерах их держать без толку. Но вдруг наемники. Вдруг окружат. Надо уходить, как можно быстрее. А если убьют, ну что ж, пусть всех троих.
Но продолжала сидеть, глядя, как Целитель склоняется над свертком. Берет его на руки и, посмотрев на тихое личико, карабкается вверх по тропе…Он не понял, что мальчик мертв. Но он всего миг смотрел, конечно, не понял. Сейчас отдаст его Пастуху и обман раскроется!
— Ахи! — снова окликнул ее Убог, — быстро!
— Да…
Ласка шла боком, сдерживаемая поводьями, А всадница, не отрываясь, сама как в вязком сне, продолжала смотреть, как Целитель подает Пастуху сверток и тот, откидывая покрывало, склоняется к маленькому лицу. Замерев, осматривает ребенка, и вот (тут она напряглась, готовая ринуться прочь, ударяя Ласку коленями и пятками) — вдруг кивает, оскалившись. Поднимая мальчика, показывает его жрецам. А после, не глядя на нее, забыв, что она существует, поворачивается и исчезает в закрытой ветками расщелине. И пятеро жрецов по одному исчезают следом за ним.
— Он… он жив… Жив?
Кинулось в голову воспоминание, как только что лезвие ее ножа упиралось в детскую грудь. Одно неверное движение жреца и она заколола бы…
— Он жив!
От крика из плоской кроны старого дерева, хрипло кликая, снялась стая жирных серых птиц, разлетаясь в стороны.
— Ахи!
— Жив! — эхо металось среди скал, превращая крик, полный муки, в издевательский хохот.
А она уже спрыгивала с седла, швыряла поводья, в бешенстве крича Убогу:
— Прочь! Падаль, вези его! Отсюда! Скорее же!
И, в мгновение добежав к подножию, полетела верх по тропке, сбивая ноги о грубые ступени, падая и снова подымаясь. Дышала раскрытым ртом, глотая горячий воздух, скребла руками по обломкам камней и колючим веткам.
— Дай-те! Он мой!
Выскочив на уступ, рванулась к стене и шаря руками, провалилась в невидимую щель, протиснулась, не выбирая дороги, упала по гладким ступеням в начинающийся за расщелиной коридор. И увидела над собой смеющееся лицо Пастуха, что держал в белой ладони сосуд с узким, как змея, горлом.
Забилась, когда жесткие руки схватили локти, заламывая назад, и еще чья-то рука ухватила косу, запрокидывая ей голову. Толстая ладонь плотно легла на нос и, задыхаясь, Ахатта сама раскрыла рот, хрипя и плюясь, но холодный металл уже протекал сладкой жижей по языку, пробираясь в горло.
Пришел Исма, приблизил красивое скуластое лицо к ее глазам и, внимательно глядя, как она содрогается и хрипит, все медленнее и слабее, сказал чужим голосом, полным веселья:
— Ты как живая кровь. Кто еще так освежит нашу мирную жизнь, полную трудов на радость матери тьме.
— Ис-ма, — пыталась сказать она, но в горле булькало сладкое зелье.
— Пожалуй, еще и еще раз мы отпустим тебя, чтоб и дальше радовала нас суетой и прыжками, лесная безумная белка.
Говорил, а лицо расплывалось, стекая к шее, вытянулись глаза, поплыли черным каплями. Голос, растягиваясь, ушел вдаль. И смолк, когда пришла темнота.
* * *
Когда Ахатта, крича и плача, исчезла в расщелине и ветки закачались, прикрывая вход, Убог тронул коленями Рыба, подъезжая чуть ближе, а после снова отступая назад. На лице его горестное недоумение мешалось с растерянностью. Он взглядывал на макушку мальчика, сидевшего перед ним в седле, потом на скалу, куда вслед за женщиной рвалось его сердце. И останавливал себя, сжимая зубы и каменея плечами. Вокруг радостно пела степь, птицы висели в звонком воздухе, а от травы поднимались прозрачные дымки — солнце выпивало ночную росу, превращая ее в тонкие пряди облаков, что медленно поднимались и таяли в нежной синеве утра.
Убог думал и в растерянной голове путались мысли, спотыкаясь друг об друга.
Все ушли, нет никого. И лук не нужен, висит на боку. Никто не гонится. Ему отдали мальчика, люба жена велела — бегите, быстро. Но никто не гонится. Но она же сказала…
Он вздохнул и, шепча себе укоризны, приказал — слушаться любу жену, она хоть и плакала, но верно, лучше знает, что делать ему теперь. Повернул коня и, окликнув Ласку, медленно двинулся прочь, оглядываясь на безмолвные горы. Глаза то видели степь, а то наплывали в них свежие воспоминания, и он снова вздыхал, не понимая, что кричит ему тревога. Когда Ахатта сказала, что будут вместе, будут, он поверил. Потому что говорила — я люблю тебя. Но вот она убежала. Хоть сама не хотела этого, он видел. Сердце ее рвалось на части, и его сердце рвется на части, может быть, ему надо туда, за ней. Помочь. А то кто поможет, ей, его любе. Там в горе, вряд ли кто. Но надо увезти мальчика. Его зовут Мелик, так сказала спящая женщина, что вела его за руку и поцеловала, как сына.
Он еще раз посмотрел на черноволосую макушку. Мальчик вертел головой, и солнце поблескивало на гладких волосах. Солнце поднималось все выше, ярчало, становилось белым сверкающим диском, и отсыревшая одежда Убога нагревалась, подсыхая в раннем летнем зное.
— Мы поедем с тобой, — сказал он осторожно, — туда поедем. Там есть люди. У них мечи. И луки. Там даже собаки есть. Ты видел собак?
— Бата, — сказал мальчик, вцепился руками в седло, дернул ногой, ударяя пяткой в колено всадника. И вдруг закричал, так что поодаль из травы мельтеша жесткими веерами крыльев, суматошно вырвались перепелки.
— Бата! Тека! Ма!
Отчаянно рыдая, завертелся, ужом вывертываясь из кожаной петли, и Убог, вспотев, еле успел подхватить его рукой, прижимая к себе. Рыб затопотал на месте, волнуясь и встряхивая короткой гривой.
— Что? Чего тебе? Я не умею понять!
— Ба-а-а-а, — выл мальчишка, брыкаясь и вымазав руку мужчины соплями, вдруг укусил мелкими зубками.
— Э-э! — заорал тот. Неловко сваливаясь с коня, бережно обхватил брыкающегося Мелика, упал на зад, прижимая его к себе.
— Хватит, да хватит, уши мне съел, что, что?
Крепко держа мальчишку за пояс, вытягивал руки, чтоб маленькие кулачки не доставали до лица и, уворачиваясь от ударов, с тревогой смотрел, как по бледному личику расползаются темные пятна.
Еще раз крикнув, мальчик захрипел, обвисая в больших руках. И замолчал, отворачивая от солнца лицо, будто ему было больно.
— Болеет, — озабоченно забормотал Убог, — болеет сильно, бату зовет, Теку зовет. Что ж такое с маленькими тут, нехорошо как. Маленький Торза дышать не сумел, синий весь, пятнами. А ты что, Мелик сын Ахатты, зачем крутишься? Больно тебе? Где?
— Бата, — шепотом ответил Мелик.
Убог растерянно оглянулся. Когда был не один, горячая любовь к Ахатте держала, как держат под уздцы коня, и постоянная тревога выравнивала его ум. Сами собой приходили слова, или то, что надо сделать, а он и не думал, просто делал и все. И даже говорил иногда так, вроде не он, а кто другой пришел и сказал — сильным голосом, настоящим. А без нее совсем он каша. Как та, что булькает в горшках у Фитии.
— Ты не умрешь? — он легонько тряхнул слабое тельце, подул на волосы, закрывающие лицо, — э-э, ты не умирай, я ж ни с кем, только вот с тобой. И не поможет никто. Я только. А как?
Жаворонок, что висит над потаенным гнездом, трепещет крыльями, лезет в лицо, чтоб увести от неуклюжих птенцов…
Ворона, что несет в толстом клюве большого жука, блестит горошиной глаза, протискивается сквозь ветки и, сунув еду в раззявленный рот, каркает хрипло…
Лиса, что щерится из-под коряги, показывая в темноте полукружия белых острых зубов — не подходи — и лапой отшвыривает в глубину бессмысленных детенышей, а они лезут и лезут на свет, глупые…