Убог распахнул рубаху и потер шрам. Он боялся его и старался не трогать. Не смотрел, надеясь, а вдруг тот исчезнет, если притвориться, что его нет. Но сейчас ему нужна была боль, которая прояснит мысли.
И боль пришла. Закрутилась под кожей, кинулась в голову, большой ложкой перемешивая обрывки.
Знак. У нее знак. И она ищет. Что нужно ей? Держит маленького. Забрала. А ее? У нее сын. Был. По нему плачет. И мне знак. Мой — он всегда на мне, как… как…
Он вытянул руку, вслепую ощупывая левое плечо.
Нож Патаххи. Дал. Чтоб я. А зачем я? Почему? Его глаза говорили. Но там темно и костер. Точка, в ней кровь. Еще точка и снова кровь. Узким клинышком. Потому что — сын племени. Как все. А я?
Он потащил с плеча рубаху, ворот больно врезался в шею. Сунул руку, проводя по гладкой коже. Ни боли, ничего под рукой. А перед глазами снова — нож, быстро и точно ставящий точки на детской ручке. И капли крови, которые затер легкой золой. Будто знал как и всегда делал. Делал?
— Я кто?
Тихий вопрос улетел в ночное небо, а там звезды гасли одна за другой, скрываясь за комковатыми тучами.
Улетают. С кожи неба летят, оставляя его чистым, без памяти.
Разве? Там. За тучами — они есть. Его кожа чиста. На ней нет знака. Но…
— Он есть? Есть?
Убог стоял, расставив ноги, держа правую руку на плече, а левую на горящем шраме. Смотрел в темное небо и видел. Там, где тучи сползали, снова открывались звезды. И вдруг засмеялся, тихо, чтоб не спугнуть пришедшую мысль.
— Есть. Он есть!
Такой, как у нее. Как у Торзы, сына Хаидэ и внука Торзы. Как у Ахатты — страдающей матери. Что ищет свои знаки. Потому что она… она — мать. Поэтому.
Он стоял на краю воды, перед широкой степью, отделенной от моря грядой древних гор. И одновременно лежал, раскинув ноги, на тихой поляне, далеко отсюда. Далеко и давно. А над спящим ним медленно поднимался в ночь рой светляков, уходя к темной фигурке, замершей на фоне извилистых живых орнаментов. На которых — хвосты, лапы и страшные челюсти, чешуи и зубцы, когти и шпоры. И старая сухая ладонь сложилась лодочкой, принимая его знак. Чтоб отдать его потом маленькому князю.
«Ты был сыном племени, бродячий певец. Был. У тебя было другое имя. Но не время сейчас. Потом вспомнишь. А думай сейчас о другом, о главном. Ты ушел, ты был изгнан. Остался один. По велению князя Торзы ты перестал быть сыном Зубов Дракона. Потому что… потому что ты — …»
За его спиной послышался женский крик, полный страдания. И вышвыривая из головы мысли, он повернулся и побежал к угасающему костру.
Ахатта сидела, склонившись, длинные волосы свешивались до самой земли. И между ее рук лежало на развернутом плаще детское тельце. Убог сунул ветку в костер и упал рядом с ней на колени, освещая сведенные ножки и сжатые кулачки, раскрытый рот с дорожкой слюны и блестевшие красным белки подведенных под веки глаз.
— Он умер! — кричала Ахатта, раскачиваясь, и волосы мели траву, елозили черными прядями по голому вздутому животу мальчика.
— Умер! Мой названный сын, мальчик, умер! Ты! Ты виноват, я бы успела! Я отдала бы его, и белые жрецы спасли моего сына! Второго сына! За что мне это все? Он не дышит!
Убог провел рукой по груди мальчика. Отводя подальше руку с веткой, прижался ухом к мертвому лицу, слушая дыхание. Но не уловил ничего. Не билось сердце, не шевелилась грудь.
Отодвигаясь, он обнял за плечи рыдающую Ахатту. Помолчал и глубоко вздохнув, нахмурил брови.
«Теперь думай. Думай, певец. Не время прятаться за нескладные песни».
— Бедная. Бедная моя люба, жена.
Голос его был голосом Убога, слегка растерянным. Добрым и ласковым. Глуповатым.
— Твоя сестра рассердится. Скажет, что ты сделала, добрая. Вот ты и плачешь. Рассердится сестра.
Ахатта плакала, но услышав последние слова, сбросила его руку, откидываясь, пихнула в грудь.
— Сестра? Да разве это? Ты, мужчина, ты не поймешь, как это — рожать и кормить. Он жил. Он был сын. Мне и ей. И вот его нет! Не вырастет! Не! Вырастет! Не станет мужчиной. И жена… у него должна быть люба жена! А он! Уйди. Ненавижу тебя!
— Ты плачешь по нему? Моя люба жена. Прости Убога. Я думал. Княгиня рассердится.
— Плевать мне. Пусть убьет, если захочет. Но разве это вернет его?
Скорчившись, она обхватила голову и завыла, дергая волосы. Через стоны и слова о мальчике мужчина вдруг услышал:
— Бедная. Бедная моя сестра!
Он кивнул, с горькой нежностью оглядывая рыдающую Ахатту.
«Ты думал, она страдает, потому что украден ее сын. И она думала так же. И будет думать, несмотря на то, что говорит сейчас ее сердце».
— Ты плачешь о детях, добрая. О малышах. Ты мать им. Ты мать им всем.
Она не услышала его слов. Убог бережно завернул тело мальчика в плащ. И встал, возвышаясь над женщиной и ребенком.
— Мы поедем, добрая. Надо отвезти его матери. Пусть оплачет. Прямо сейчас поедем.
Ахатта подняла голову. Отложенная в сторону ветка чадила, угасая и темнота покрывала бледное лицо. Но голос ее стал спокойным и решительным.
— Нет. Мы поедем к Паучьим горам, Убог. Потому что там, у них — еще один мальчик. Мой сын. Я не могу потерять обоих.
— Но ты не можешь! Цез говорила тебе. Твой яд убьет его!
— А ты? Ты возьмешь моего сына! Я смогу смотреть, как он растет. Ни разу не дотронусь до него и не выдохну в его сторону. Но на его плече должен быть знак племени! А я смогу дать ему имя.
— Что ты хочешь сделать, люба моя, жена? Я не понимаю.
Ахатта нагнулась и бережно подняла сверток. Прижала к себе, накрывая личико краем плаща. Выпрямилась. По худому лицу бежали тени, перемежаясь с бледным светом луны, что выглядывала из облаков.
— Я вызову жрецов. И посулю отдать им сына княгини. А взамен пусть вынесут из горы моего мальчика. Мы его заберем.
Подвеска на ее груди налилась ледяным холодом, и, хрипло рассмеявшись, женщина сунула руку, рванула тонкий шнурок, дергая и путая волосы, стащила с шеи.
— Видишь? Он шептал мне, что делать. Но больше я не буду слушать чужое. Этот знак — не мой. Я возвращаюсь к нашим богам и нашим знакам.
Кинула подвеску в костер, пыхнули язычки пламени, расступаясь, и вокруг тусклого шестиугольника огонь умер, оставляя серую золу, что расходилась к самым краям костерка.
А женщина отвернулась, глядя на темное лицо спутника. В ее голосе зазвучала мольба.
— Я взяла с тебя клятву. Обманом. Прости, певец, я не могу вернуть ее тебе. Если мой сын будет спасен, убей меня. Или сестра пусть убьет. Но сейчас — не бросай. Позволь мне сделать то, что просит мое сердце. Без всяких подсказок со стороны. Прошу тебя.
Вдалеке завыл ветер, будто летел к ним на быстром и злом коне. Кинулся, нападая, застучал по щекам и плечам крупными холодными каплями. Чтоб она услышала его слова, Убог подошел вплотную.
— Я поклялся. Не обман нет. Я хотел стать твоим любом. И стал. Я всегда с тобой теперь, матерь Ахатта. Нам так суждено.
Он вскрикнул по-птичьи, подзывая возникшую из рваного мрака Ласку. Подсаживая Ахатту, подал ей грустную ношу. И взлетел на Рыба, погладил крутую теплую шею. Закричал через ветер, что выл все сильнее, швыряя в них ветками и сорванными листьями:
— Рядом держись. Не теряйся от меня, люба моя, жена.
Они двинулись прочь от разметанного ветром костра, в котором криво лежала, топырясь лапками, серебряная подвеска с граненой дыркой посередине.
Глава 27
Дождь лил и лил, накрывая степь волнами прозрачной стремительной кисеи, и когда волна проходила, вдруг в разрывах черных туч проглядывало синее небо и солнце бросало на травы и деревья горячие сверкающие блики.
Цапля шла ровно, потряхивая головой и мерно водя сытыми боками — у стойбища Патаххи травы были сочные, вкусные. Отдохнувший Крылатка поглядывал на нее черным глазом, опушенным щеткой ресниц, коротко ржал, заигрывая, а потом замолкал и улетал вперед, подчиняясь хлопку мужской ладони по горячей шее. Оглядываясь, Техути видел счастливое, похудевшее от череды бессонных ночей лицо княгини, нежные голубые тени под глазами цвета старого меда. И его сердце наполнялось мужской гордостью.