— Я знал, что угожу тебе!
— Ты мой славный герой! Ты подобен герою, имя которого носишь!
Женщина прижала к пылающему лицу волну пурпурного шелка.
— Я рад, рад. Оставь, Хелиса, — обратился к рабыне и, неверными шагами подойдя к жене, свалился на подарки, раскидывая руки по блестящим волнам. Канария смеясь, потрепала густую бороду. Муж обнял ее за бок.
— Ты стала еще красивее, жена. Разлуки идут тебе на пользу. Уверен, ты хранила честь семьи.
— Не обижай меня, Перикл!
— Ну-ну. После тех страстей, что нарассказали мне за последние три дня, о твоем шумном пире, я стал мнителен.
«А еще привез с собой сразу пять юных красавиц. Будто бы хороших ткачих».
Канария сладко улыбнулась супругу.
— Все страсти утихли, тому уже два десятка дней. Все хорошо закончилось.
Перикл сел, отбрасывая вороха ткани. Подергал рыжую бороду, глядя на жену исподлобья.
— Да? А как же этот твой распорядитель? Ты писала мне, какого хорошего нашла учителя Теопатру. И хочешь оставить его в доме. И тут я узнаю… Что там было с ним? Куда исчез? Мне сегодня рассказали всякие странные вещи, о поединке. Пытался что-то украсть…
Канария придвинулась ближе, беря руку мужа и целуя ладонь.
— Пустое, мой герой. Он сбежал с этой девчонкой. Наложницей Теренция. А будет знать, как тащить в хороший дом грубую девку-рабыню. Прости, я знаю, ты уважаешь старика, но так поступать — неуважение к хозяйке высокого дома!
Перикл обнял жену и захохотал, задирая бороду вверх и качая большой головой.
— Значит, сговорились и хотели поживиться перед тем, как удерут? Э-э-э, жена, жена. Видишь, как глупы бывают женщины, когда мужья оставляют их вершить мужские дела. Ну ничего, я дома и больше не будет никаких мошенников и никаких девок-наложниц.
«Кроме тех, что ты привез для себя…»
Смеясь, Канария вертелась в объятиях мужа, вскрикивала, тяжело дыша. И повернувшись к дверям, недовольно спросила возникшую у занавеса няньку:
— Чего тебе?
— Моя госпожа. Алкиноя. У нее горячка. Она мечется и зовет тебя.
Канария закатила глаза и встала, поправляя сбитый хитон. Кивнула мужу, улыбаясь с обещанием.
— Девочка взрослеет, Перикл, думаю, это женские хвори, она их еще боится. Пойду успокою.
На лестнице сладкая улыбка сбежала с темнеющего лица. Кусая губу, Канария стремительно вошла в детскую, где в девичьей половине, отделенной от спальни мальчика высокими резными ширмами, лежала Алкиноя, прижимая к груди любимую куклу и мрачно глядя в стену.
— Ну, что случилось? — Канария села рядом, щупая щеки и лоб дочери.
Та отвернулась, горбя спину. Пробубнила:
— Уйдет пусть.
— Нянька, выйди. Посмотри, спит ли Теопатр.
На подоконнике метнулось пламя на клюве глиняного петушка, раскрашенного яркими красками.
— Мне грустно, — Алкиноя не поворачивалась. Широкая, как у матери спина, напряженно круглилась, натягивая прозрачную ткань рубашки.
— И все? Спи, завтра я куплю тебе новые браслеты.
— Не хочу. Пусть вернется учитель Техути. Тогда мне не будет грустно.
— Алкиноя! — ахнула мать, с возмущением обращаясь к упрямой спине, — да если отец узнает, что ты торчала рядом с Теопатром, когда учитель рассказывал ему, то накажет тебя и меня заодно. Скажи спасибо, что я позволяла тебе слушать мужские речи. Завтра будешь плести ковер, с новыми мастерицами. Это интересно.
— Не хочу.
Канария встала, пожимая круглыми плечами.
— Твое дело. Но того, что прошло, не вернешь. И болтай поменьше, если не хочешь, чтоб отец отправил тебя в храм девственниц уже в этом году. Каждый день прислуживать Артемиде не так весело, как лениться дома. Спи.
Она повернулась к двери.
— Тогда… тогда я скажу отцу, как ты… тут…
— Что?
Канария медленно обернулась к дочери. Та сидела, нагнувшись, и опираясь руками на покрывало, сверлила мать черными, будто смазанными жиром глазами. В складках прозрачной рубашки качнулись круглые груди, и Канария с неприятным холодком в животе отметила, дочь как-то очень повзрослела за последние месяцы. А может, сама Канария упорно не хотела видеть, что девочки с куклой давно уже нет? И точно ли ее дочь все еще имеет право приблизиться к храму девственниц?
Неслышно подойдя к постели, Канария бережно взяла черные волосы дочери и с наслаждением намотала на руку, так что кулак прижался к виску. Глядя на блеснувшие красным отблеском слезы, прошипела:
— Что ты собралась сказать отцу? Повтори…
Но та и вправду была ее дочерью. Не отводя мокрых глаз, повторила со злобой:
— Все скажу ему. Про тебя и учителя Теху.
Мать выпростала руку из черных прядей. Селя рядом, обнимая Алкиною за плечи.
— Глупя ты девочка. Тебе что-то показалось, и ты рада испортить отцу настроение. А он так тебя любит. Ну скажи, чем порадовать тебя? И выбрось из головы дурные мысли. Учитель исчез, скрылся. Сбежал с воровкой. Хорошо, что не успел украсть мои камни.
— Хочу их. Камни хочу себе.
— Ну хорошо. Я собиралась подарить их тебе после смотрин. Но раз так, получишь завтра. И носи, моя красавица.
Алкиноя молчала, раздувая ноздри крупного носа. В глазах сверкало мрачное торжество. Мать поддалась, поспешно отдает ей драгоценные украшения. Значит, боится.
— И учителя тоже хочу. Врешь, что сбежал, ты знаешь, где он. Призови.
Коротко и угрожающе рассмеявшись, Канария поднялась, отпуская дочь.
— Галата, — окликнула няньку, снова подойдя к дверям, — посиди тут, я заберу Алкиною и скоро приведу обратно.
И обратилась к вскочившей девочке:
— Накинь хлену, не бегай по дому, как девка-рабыня, сверкая грудями.
Она взяла поудобнее глиняного петушка и схватила другой рукой потную ладонь девочки.
— Только после не рыдай, что Нюкта забрала твой сон.
В узких коридорах стояла тишина. Алкиноя еле поспевала за матерью и в сердце вползал страх. Слишком уверенно для испуганной держит она ее руку, слишком быстро тащит за собой. Нагибаясь, проскакивала за Канарией в низкие дверцы, тыкаясь в спину, топталась, пока та, гремя ключом, открывала следующую. Вот кладовка, что рядом с кухней. И вот за полками еще одна дверь. А про эту каморку Алкиноя не знала, хотя весь дом обрыскала, подглядывая, куда прячутся слуги. В узкой комнате с влажными некрашеными стенками мать оттеснила ее в середину и заперла дверь, в которую они вошли. Спрятала ключ в сумку на поясе.
— Берись за кольцо.
Алкиноя боязливо взялась за толстое кольцо, вделанное в деревянную крышку на полу. Мать потянула за второе. Крышка откинулась, обнажая черный зев, куда канул слабый свет ночника. И пропал там, умирая на ступенях.
— Иди. Ну? Боишься?
Пробурчав что-то, девочка сошла на несколько ступеней. И спустилась еще, убедившись, что мать не осталась наверху, а полезла за ней. Черная тень ползла впереди, закрывая от глаз слабый огонек, и Алкиноя медленно опускала ногу, нащупывая невидимые ступени. Пахло сыростью и каменной влажной пылью.
Через десяток ступеней голос матери остановил ее.
— Пусти меня вперед.
Обойдя дочь, Канария еще погремела замком на выступившей из темноты деревянной дверце. Распахнула ее в красноватый неровный свет, что тут же съел маленький огонек. В просторном подземелье стояли, скалясь и кривясь, черные статуи, подсвеченные каждая своим светом от маленького факела. Пластались, расползаясь, дымки жертвенных жаровен у каменных закопченных ног, и поднимались, уходя в черные дыры низкого потолка.
Боязливо оглядываясь, Алкиноя шла за матерью, с ужасом ожидая, что какая-то из фигур вдруг зашевелится и падет на нее, раскрывая кривые руки и хохоча черным ртом. Но только их собственные глухие шаги слышались под низким, бесконечно уходящим в темноту потолком, да потрескивали кусочки смолы на жаровнях.
В дальнем конце зала перед низкой аркой, с которой свисали мохнатые паутины, колыхающиеся в потоках потревоженного воздуха, мать обернулась. Тени и красный свет поменяли знакомое лицо, и Алкиноя отчаянно захотела уйти, выбежать, хоть через потолок, к себе в спальню, где в окно трещат ночные сверчки и заглядывает серебряная монетка высокой луны. И пусть Теопатр сопит и хрюкает всю ночь, она больше не будет швыряться в него подушкой и жаловаться няньке…