Редакция «Академии» в примечании указывает: «Работа по оформлению книги коллектива мастеров Аналитического искусства (Школа Филонова) под редакцией Павла Николаевича Филонова».
Известно, что издательство сначала предложило иллюстрирование самому Филонову. Мастер, как всегда, выдвигал на первый план Школу.
Он поступил глубоко правильно. Иллюстрация «Калевалы» — памятник Школе.
Молодые филоновцы создали редкое по единству стиля и пониманию самого духа древних сказаний оформление. Их фантастика слилась с эпической фантастикой Калевалы. Они увидели мир древних глазами самих древних. Увидели тайную и полузабытую подоснову сказаний.
Мелодия смерти и боль страдания пронизывает эту необычную графику. Все герои и все жертвы. Милосердна лишь богиня смерти.
«Умирай, так умирай уж,
Погибай — так поскорее,
Под землей тебе найдется
Место славное Калелы.
Там сильнейшее — в покое,
Там могучее — в дремоте»
[800].
Нет милосердия — есть песни. Человек перед тайной[801].
Это было последнее выступление филоновцев как коллектива, как группы, как школы Филонова.
Его последние годы
«Века сон тревожный и трудный…»
И. Г. Эренбург
Потом наступило молчание.
Имя Филонова никогда более не упоминалось в печати. Работы его учеников не принимали ни на одну выставку. Пути к заказной, оплачиваемой работе были закрыты.
Филонов не сдался.
Он не изменил ни своим принципам, ни своему искусству. Он остался верен своей школе, его окружали в это время лишь ученики, лично ему преданные.
Нужно сказать, что в эти последние годы школы, годы перед войной, среди учеников Филонова прослеживаются три основные группы. На занятиях никакой разницы не было. Все были филоновцами. Никого никогда не выделял. Но люди были разные — с различной подготовкой и разными интересами. Основу составляли старые ученики, когда-то кончившие Академию, но десятилетиями остававшиеся у Филонова. Это было ядро школы. К ним примыкало несколько студентов-живописцев из Академии художеств. Этим было нелегко. В Академии художеств косо смотрели на такое двойное обучение. Были художники прикладники, оформители, художники по материи. Совершенствуясь в своем мастерстве, основную цель видели в том, чтобы проявить себя творчески. В большинстве к Филонову ходили люди, уже имеющие живописную подготовку.
По принципиальным соображениям художник никогда никому не отказывал. И в самое последнее время, перед самой войной было много студентов с искусствоведческого факультета.
Их привлекала идейная сторона борьбы художественных течений и сама личность мастера, окруженного славой отверженности. Они тоже учились живописи, и учились упорно.
Искусствоведы были довольно дружной и многочисленной группой, объединявшейся вокруг литературно-художественного кружка, собиравшегося на дому у молодой девушки Вероники, также ученицы школы.
Всех учеников Филонова, которых я знал лично, я знал по ее кружку.
Война, блокада, годы унесли почти всех, даже филоновцев моего поколения — последних лет школы, — почти никого нет. Немногие из оставшихся создали себе имена в областях, далеких от живописи и искусствознания, — историки и литературоведы. Но все остались филоновцами.
В области своих новых исканий они принесли то, что давала школа Филонова, долголетнее общение с мастером, — стремление дойти до сути, вдумчивый анализ своего творчества.
Мы помним эти тревожные, предвоенные годы.
Редко, два или три раза в году Павел Николаевич делал просмотры созданного им. Он доставал большие папки и бережно вынимал из папиросной бумаги свои работы. Молча, медленно он показывал нам одну за другой. Мы молчали, не спрашивая ни о чем. Павел Николаевич никогда ничего не говорил о темах своих картин. Все вопросы отклонялись учтиво, но сухо. Может быть, давно, в годы расцвета школы, в двадцатые годы — было иначе, но показы, на которых присутствовали люди моего поколения, проходили молча.
Уже предчувствовался сорок первый год.
Когда-то эти просмотры славились. Профессор-искусствовед Пунин приводил к Филонову своих студентов из Академии художеств. Еще и сейчас, среди старых работников Эрмитажа, можно найти людей, помнивших эти встречи[802].
Но в мое время картины видели только его ученики, только свои.
Все ли сохранилось в блокаду от этих папок?
Не знаю.
Просмотр продолжался целый вечер. Приходили все. Занятий в эти вечера не было. И только в эти редкие вечера сидел Павел Николаевич у своего стола. Казалось, [19]19-й год грезил в этой комнате-музее о своем высоком несбывшемся. И прекрасный город за окнами помнил о безлюдье двадцатого года и готов был к испытаниям тяжелейшим.
Перед нами, молчавшими, проходила симфония красок, где темы переплетались, пропадали и вновь возникали из неведомых глубин.
Композиции задумывались как циклы и часто имели общее название.
Каждая картина, ювелирно сделанная, казалась маленькой драгоценностью. Многие из них писались годы и годы. Они переписывались слой за слоем, пока шифр бытия, загадочного и опасного, не находил представимого своего образа. Гималаи труда требовались для создания любой акварели.
Мы расходились, взволнованные.
Белой ночью я провожал Веронику[803] до дверей ее дома на Кировском.
Однажды она пригласила меня к себе на литературный вечер. У Веро́ники, или Верони́ки, как мы ее называли, собирался небольшой, но тесный кружок. Обсуждали новинки литературы, входивших в моду Хемингуэя, Дос Пассоса[804], читали «Столбцы» Заболоцкого[805], только что становившегося известным, а теперь покойного.
Я впервые услышал Марину Цветаеву, Анненского. Звучали полузабытые строки полузабытых поэтов эпохи символизма.
Вероника, юная насмешница, оживляла наши беседы своими шутками.
У нее был злой язычок, и ее насмешки ранили больно.
Она часто читала стихи.
Чужие, свои.
Я помню светло-лиловое платье, золотистые кудри. Молодой взволнованный голос:
«И в неведомой этой отчизне
Я понять ничего не могу.
Только призраки молят о жизни,
Только розы цветут на снегу».
Я полюбил эти вечера, первые литературные вечера в моей жизни. Было интересно в этом кружке начинающих живописцев, молодых поэтов. Мы часто собирались, мы дружили.
Тем ужасней было известие — нашей подруге разбило ноги. Выходя из трамвая, она поскользнулась, попала ногами под колеса. Истекающую кровью девушку едва успели довезти до больницы, обе ноги были ампутированы до бедер. Потянулись долгие месяцы страданий и безнадежности. Все думали, что Вероника обречена. Единственный, кто посещал ее в больнице, был ученик Филонова Вадим[806]. Я не буду называть его фамилию, она известна. Сейчас он видный московский литературный критик. Мы почти ничего не знали о ней. [Гордая девушка не хотела, чтобы ее видели больной и страдающей][807]. Прошло более года. Для нас он был наполнен упорным трудом. Неожиданно, быть может, для меня неожиданно, на пороге мастерской появилась Вероника, опирающаяся на руку Вадима[808].