ВОСПОМИНАНИЯ О ФИЛОНОВЕ
Е. Н. Глебова[151]
Воспоминания о брате[152]
Я знаю, что дело брата не умрет. Все, что он сделал, будет жить. Знаю, что о нем будут писать. Но кто и что напишет? Говорят, что он при жизни был легендой. Тридцать лет прошло со дня его смерти… Время и война унесли тех, кто знал его, встречался с ним, учился у него… Как подумаю, что в таких условиях можно написать о нем все, что и кто захочет, — делается страшно.
И вот я решилась написать о нем, что знаю и помню. Написать, не претендуя на литературность изложения — правду без прикрас и домыслов. Буду писать о нем только как о человеке, и я уверена, что эти записи помогут тем, кто будет писать о нем, как о мастере, и захочет правдиво написать о нем, как о человеке. <…>
Семья наша была очень бедная, многодетная рабочая семья. Жили мы в Москве.
В декабре 1887 г. скоропостижно умер отец, кормилец семьи. Видела я его только на фотокарточке, единственной, сохранившейся с тех пор. На ней сняты отец[154], мама, две сестры — Катя — старшая и Шура, ставшая, после смерти мамы, нашей второй матерью, и старший брат Петя. Даже на этой переснятой в 1899 году фотографии видно, что у отца красивое лицо, строгое, с чудесными глазами. После его смерти осталось шестеро детей и бабушка, которой было около ста лет. Старший брат работал, я его не помню.
Жить стало очень тяжело. Мама была слабого здоровья и умерла в чахотке, как и старший брат. Брату Павлу Николаевичу было в это время около пяти лет. Несмотря на этот возраст, и он стал помогать семье, вначале, как и сестры, вышивал крестиками полотенца и скатерти, которые потом продавали. Кажется, это делала бабушка. Отдыхали, когда стемнеет. Позднее он, как его сестры, стал танцевать[155]. Трудились все, кроме меня, так как я родилась через два месяца после смерти отца.
Брат начал рисовать с трех-четырех лет, еще при жизни отца, копируя все, что находил.
Так жили мы приблизительно шесть — семь лет. Последние два — три года, точно не помню, мы прожили в лучших условиях. Наша жизнь изменилась в связи с тем, что наша старшая сестра, Александра Николаевна, вышла замуж за обеспеченного человека, инженера по образованию[156], и стала помогать семье. Мы перебрались в лучшую квартиру в том же доме в Москве. Брат (ему тогда было лет девять — десять) нарисовал этот дом[157]. Рисунок я храню.
После замужества сестра А[лександра] Н[иколаевна] жила в Петербурге. После смерти мамы, летом 1896 года, она перевезла нас к себе — всю семью. А было нас: две сестры, брат, бабушка, ей шел 103-й год, и я. Старший брат Петр Никол[аевич] остался в Москве, где вскоре и умер. Отношение не только сестры, но и ее мужа к нам было на редкость хорошее. Никто не чувствовал, что мы живем у сестры. Была одна семья. Жили мы все вместе недолго. Сестра Екатерина Никол[аевна] вышла замуж за А. М. Фокина[158] (брата впоследствии известного балетмейстера — М. М. Фокина[159]). Бабушка вернулась в Москву к дочери, и остались мы трое: сестра Мария, брат и я.
Несмотря на хорошее отношение к нам, мы очень тосковали по нашей милой Москве. Мы жили в богатой буржуазной обстановке, перемена была очень резкая, и привыкали мы к ней с большим трудом.
Особенно было трудно брату. Хотя он и остался у сестры, но бунтовал. Помню, как он не хотел спать на матраце, сбрасывал его на пол, спал без матраца — закалял себя. Закалял себя тогда, когда об этом никто и не думал. И как это пригодилось ему потом, в его невероятно трудной жизни. Всю жизнь он спал без матраца, чтобы не «переспать», иметь больше времени для своей работы. Он знал цену минутам, ценил каждую минуту. <…>
Тринадцати-четырнадцати лет он стал учиться в живописно-малярной мастерской[160]. Со второй зимы, не оставляя учебы в мастерской, начал посещать вечерние курсы О[бщества] поощрения художеств. Брат очень много работал дома, много копировал: вначале акварелью, потом маслом.
Позднее, когда он ушел от сестры и начал жить самостоятельно, работал и для заработка.
В 1901 году, восемнадцати лет, окончив учебу в мастерской и О[бщест]ве поощр[ения] х[удожест]в, стал заниматься в мастерской академика Дмитриева-Кавказского. Учился он там пять лет, бесплатно. За эти пять лет он пытался поступить вольнослушателем в Академию художеств. Чуть ли не накануне экзаменов впервые ему удалось сделать рисунок с обнаженной натуры. Экзамена он не выдержал. Вторая и третья попытки были тоже неудачны. Только после четвертой попытки попал он в Академию. Не попадал он из-за незнания анатомии. И только когда изучил анатомию, по его словам, «как черт», он стал вольнослушателем Академии. Это произошло в 1908 г.
Анатомию он изучал дома и в мастерской Дмитриева-Кавказского года три[161]. Изучал утром, до начала занятий, в перерыве, когда отдыхала натура, — по учебникам и атласам.
Учеба эта резко изменила его отношение к пониманию искусства, к натуре, к рисунку. Уже в эти годы многие свои работы он уничтожал, сжигал и стремился упорно, долго трудиться над одним рисунком, одной картиной.
За хорошее знание анатомии его хвалил «сам» Залеман, преподававший в Академии анатомию[162], не щедрый на похвалы, как говорят, да и пишет в своей книге художник Бучкин[163].
В конце второго года обучения он был исключен из Академии за то, что «своими работами развращал учеников»[164]. А может быть, его исключили вот за что. Президентом Академии в то время была великая княгиня Мария Павловна. В первый раз — разглядывая ее, забыл. Второй раз, — отобранную для выставки, на которой должна была присутствовать Мария Павловна, работу «Натурщик» (очень хорошо написанную!) накануне выставки он переписал и сделал его сине-лиловым[165]. И в таком виде поставил на мольберт. Мар[ия] Павл[овна], в сопровождении профессоров, осматривая работы учеников, уже направлялась к мольберту брата, но, не посмотрев его работу, повернула в сторону[166]. После поданного братом по совету профессоров заявления с протестом о неправильном исключении, через две недели был принят обратно. Брат подал заявление о неправильном исключении. Он пишет: «Я исключен лишь за то, что со страшным упорством добивался каждой формы, жертвуя для этого и красотой этюда и колоритом. <…> Уверяю Вас, что я могу совершенно приблизиться к натуре, но в настоящее время редкое место в натуре нравится по цвету, и мне досадно, что оно не такое, каким я бы хотел его видеть; все же каким бы ужасным цветом я не начал, но добившись тех форм, какие мне нужны и заканчивая этюд, я начинаю приближаться к натуре. <…> Если бы я работал как хотел и разрабатывал бы все формы, какие вижу, мне одного этюда хватило бы месяца на три»[167].