Футуристское представление состояло из пролога, двух коротких картин и эпилога. В прологе на неглубокой сцене «в сукнах» было поставлено небольшое квадратное панно (или экран), расписанное ярко разными вещами: корабликами, домиками, деревянными коньками, — будто кто набросал кучу игрушек, а дети их зарисовали[857]. Смотреть на это не было неприятно: это было очень бодро, тепло по краскам, весело — и напоминало святки. Впереди перед рампою была поставлена лесенка, задрапированная коричневым коленкором.
На сцене было полутемно, и скоро слева показался похоронный факельщик в белой ливрее и в белом цилиндре, с фонарем в руках. Крадучись, очень смешными движениями, он пробирался по задней стене, освещая фонарем и будто рассматривая экран с игрушками. Публика стала смеяться — и в самом деле это было смешно: похоронный факельщик — смешной человек, хотя и участвует в страшном обряде. За факельщиком из-за сукна появилась и стала продвигаться через сцену, прихрамывая, фигура человека, несущего перед собою картон, изображающий «человека без глаза и ноги». Когда фигура скрылась за левым сукном, то из-за правого выступила фигура «человека без уха». Потом фигура «человека без головы», потом «фигура старика с черными кошками»: он волочил за собою на веревке мешок и часто делал в воздухе свободною рукою такое движение, будто что-то поглаживает. Этот парад должен был, может быть, изображать восстание в ночи чудовищ, идущих к поэту бунтовать против мира и жизни (а может быть против города), их искалечивших.
Сцену осветили перед тем, как появиться поэту. Поэт взошел на лесенку, как на пьедестал, утвердился в позе и стал говорить…
В первой картине на экране был изображен — яркими теплыми красками — город с валящимися друг на друга крышами и телеграфными столбами, а в правом углу стояло что-то закрытое простыней, весьма напоминающее громаднейший узел. Как потом оказалось, это была безобразная кукла (по афише, поэтова «знакомая сажени 2–3, не разговаривает»). Приходили все уроды и читали непонятное страшными голосами. Поэт гулял по сцене, курил папироску, иногда сам начинал говорить. <…> Под конец через сцену пробежали два газетчика, выкрикивая «Figaro». Значит: жизнь продолжается, живет своими интересами, не ведая великих чувств и дел поэта. Все эти несамостоятельные выдумки, давно с разных сторон и в разных формах обработанные в искусстве, — у поэта футуристского отличаются только крайней бедностью и грубостью вкуса. Настоящий модернизм для велосипедистов.
Второй акт — акт лирический. На экране другой город из падающих крыш, улиц, стен и фонарей — розоватый и неприятный. Акт называется «Город. — Скучно», окрашивается розовым светом от рампы и софитов и исполнен футуристской меланхолии. Поэту приносят уроды и женщины свои слезы в виде мешочков из холста, набитых ватою, причем у «мужчины со слезищей» — слеза огромнейших размеров. И они же приносят ему отвратительные мешочки в форме губ, распухших от поцелуев, о которых перед тем поэт рассказывает публике. На сцену приносят поэтов чемодан, поэт в него складывает слезы и губы — и говорит, что уйдет от людей, которые его выдоили, бросит и губы, и слезы в море. Здесь все понятно, то есть понятно то, как жалка и вульгарна фантазия новых мещан, так пресытившихся кинематографом, «театрами миниатюр» и кабачками театральными (cabarets), что пожелавших творить искусство. В эпилоге — на сцене тот же экран, который в прологе…
4
В конце концов, все даже слишком понятно в футуристском представлении. Были бы понятны и фразы, если бы футуристы не строили их по своеобразным законам, которые идут не от прихотливого чувства, а от желания, чтобы было почуднее. Слово «зубы» они, например, употребляют и тогда, когда хотят говорить и о зубцах гор, и о зубцах пилы. <…>
После спектакля футуристов я смотрел рядовой спектакль на Александрийской сцене. Футуристы — это накипь, то, с чем нечего бороться, что пропадет само собою, не только у нас, а и на Западе, где уже пропадает. Но когда смотришь Александрийский спектакль, то понимаешь, почему могло так случиться, что, прослышавши об итальянском движении в живописи, у нас скоро появились люди, себя объявившие футуристами, причем не только стали писать картины, а и писать стихи — и что главное — устроили футуристическое представление, действительно «первое в мире». Они — неучи в западном движении, и их театр — по-своему серьезный — не имеет никакой связи с театром-варьете, в котором ищет свое выражение европейский футуризм. Но их театр необычаен — и люди пришли смотреть его, ища инстинктивно того, что вдруг сверкнет в нем что-нибудь, что освежит их от рядового — старого и «нового» — театрального театра. <…>
Л. И. Пумпянский[858]
Искусство и современность[859]
Очерк одиннадцатый
ВЫСТАВКА КАРТИН ВСЕХ НАПРАВЛЕНИЙ
Устроенная в Зимнем дворце Отделом изобразительных искусств «Выставка картин всех направлений» не вполне отвечает своему назначению: наглядно представить состояние русского искусства настоящего момента. По чисто техническим условиям нашего тревожного времени отсутствуют московские художники (буйная молодежь «Ослиного хвоста» и «Бубнового валета», «Союз русских художников» и т. п.), да и петроградцы представлены далеко не полно. <…>
Каюсь, я шел туда с весьма определенной надеждой «зарядиться» теми жгучими, остро-волнующими ощущениями, которыми бывало, дарили нас мало посещаемые скромные выставочки «левых».
В истекшем году так много спорили о футуризме, представителям этого направления была предоставлена такая полная свобода выявления, что я, естественно, ожидал зрелища, во всяком случае, незаурядного.
То-то, думалось, «турусы на колесах».
Как всегда бывает в таких случаях, действительность совсем не оправдала моих предчувствий.
Выставка поражает своей профессорской благонамеренностью. Никакого футуризма в ней днем и с огнем не сыщешь. Полно, да существует ли такое течение иначе, чем в головах досужих критиков из «Искусства Коммуны»[860]? Судите сами. В числе так называемых футуристов мы находим несколько превосходных художников, которым место в любом музее Европы, но в творчестве которых в то же время нет ровно ничего экстравагантного или ошеломляющего. Разве футурист Альтман, с мудрой экономией художественных средств, с непринужденной уверенностью какого-то Энгра или Брюллова. <…> Разве футурист Карев, с его заботливым отношением к живописной поверхности, с его любовью к природе, с его спокойной коричнево-голубой гаммой. <…>
Наконец, не футурист и Филонов, может быть, самый значительный художник на выставке[861], не футурист уже потому, что его огромное и, пожалуй, больное искусство явно «никуда не ведет», не заключает в себе никакой формулы, ничего, за что могли бы ухватиться продолжатели и подражатели и создать школу.
Филонов одинок, он — не правило, а исключение, отчасти чудак и почти чудо. Его последние картины, неподражаемые по технике, сверкающие, как драгоценные камни, кажутся какими-то непроизвольными, органическими отложениями его существа; глядя на них, не веришь, что это — дело рук человеческих. Подобно явлениям природы, они самодовлеющи, не содержат никакой идеи, не имеют ни начала, ни конца, могут быть произвольно продолжены или урезаны, подобно природе, они бесконечно разнообразны и в то же время действуют утомительно, ибо в них нет плана, ни определенной последовательности, ни сознательных контрастов[862]; наконец, как вся природа, они миниатюрны по технике и обширны по размерам.