— Здравствуйте, Павел Николаевич, — Вероника сделала вид, что ничего не было, что прошла лишь неделя с последней встречи.
— Здравствуйте, Вероника. — Голос Филонова чуть дрогнул, но он тотчас же овладел волнением. — Садитесь.
Он указал ей на кресло своей супруги, единственное в комнате, в которое никто никогда не садился. Оставив руку спутника, девушка сделала несколько неловких шагов. Она подала принесенную с собой графическую работу.
Павел Николаевич взял лист в свои спокойные, сильные руки и долго внимательно его рассматривал.
Потом так же спокойно показал нам.
На угольно-черном фоне белые скелеты лошадей кусали друг друга, переплетясь в отчаянной схватке.
— Вероника, — обратился Филонов к девушке, — вы мужественный человек. Поверьте в себя.
Вероника поверила в себя, она много работала как график. Я не знаю, стала ли она профессиональным художником или журналистом, я знаю, она была всю жизнь мужественным человеком. Кружок Вероники распался, после войны я ни разу не видел ее, не знаю, жива ли она.
Иногда я встречал ее в Эрмитаже в зале Рембрандта, она копировала «Падение Амана».
Ее неизменно сопровождал Вадим, носивший за ней ящик с красками и мольбертом.
Верность любимого спасла Веронику. Ее спутник остался ее спутником на всю жизнь.
Я не знаю, жива ли Вероника? И если когда-нибудь эти строки дойдут до нее, пусть они будут данью уважения примеру жизненной стойкости, который дала эта девушка всем нам.
О чем бы мы не спрашивали загадочное и опасное бытие, мы неизменно и для себя неосознанно задаем вопрос самый глубинный, горький и безответный.
Вопрос, глухим подтекстом звучащий во всех иных.
В чем она, тайна трагедии?
Страдание — хаос, несчастье — хаос, и нет законов беды.
Но если есть алгоритм горя и боли, если есть скрытый механизм конфликта с самим собой — то где он?
Какое сцепление судьбы и беды, неверность этих сцеплений делает драму необратимой?
Когда трагедия подлинно трагедия, она непознаваема. Хаос мира отражается темными шифрами в сумрачных зеркалах тревоги.
Тот далекий темный год, год смертей и утрат, памятен мне еще одной тайной драмой, которую я не силах ни забыть, ни изжить.
Молодой поэт и живописец Эдик познакомил меня со своим другом Юрием Филипповым.
Юрий мертв.
В тот давний год он ушел из жизни нежданно и ненужно. А Эдик? Сейчас этот Эдик — седой заслуженный профессор, историк Польши.
Встречаемся — к нам приходит минувшее, злое, неразгаданное.
Юрий Филиппов был самым молодым и самым сильным из всех нас. Юноша, почти мальчик пережил тяжелую утрату. 37-й год ударил по его семье так же, как по семьям многих и многих. Он многое обещал, этот мятущийся юноша. Юрий не мог найти себя ни в чем.
Он часто менял учебные заведения. Поступал и бросал. Переходил от одного художника к другому. Он хотел уйти от себя и не мог.
Сейчас понятно, но это сейчас понятно, что за метаниями, за резкостью суждений стояло желание заслониться от пережитого.
Юра много, но лихорадочно читал. За начитанность, за резкость суждений его иногда в шутку называли Гегелем. У него была большая библиотека, доставшаяся ему от отца. Он охотно давал нам свои книги.
Я помню старинные издания «Государя» Макиавелли и томики любимого Юрием Шопенгауэра. Как и все мы тогдашние, юноша страстно увлекался психоанализом. В термины психоанализа каждый вносит свое.
Юрий Филиппов был во многом чужим и в школе Филонова, где требовался долголетний упорный труд.
Он был слишком нервен, резок и хотел от себя очень многого.
Еще до нашего знакомства, до своего прихода в аналитическую школу Юра написал картину «Люди, несущие солнце».
Обугленными, сожженными руками люди несут солнце.
Я почти подружился с Юрием, на пятницы мы иногда приходили вместе.
Я узнал его мать. Я узнал его маленького братишку. В блокаду они погибли. И ничего не осталось от созданного Юрием — ни стихов, ни картин.
Все это время, пока мы дружили, Юрий Филиппов работал над своим «Автопортретом», своим рассказом о самом себе.
Он искал себя.
Что бы мы ни искали — мы ищем себя.
«Автопортрет» был одним из первых заданий школы, дававшихся всем начинающим. Начинали с того, чем обычно кончают.
Но Юра делал автопортрет по-своему, как делал по-своему все в своей жизни. Подражая невольно, как и мы все, образному видению руководителя, юноша в заимствованные образы вносил свое. Свою память о пережитом, свою боль и гнев.
Остро заточенным карандашом прямо по холсту он начал чертить геометрические фигуры, руки с узловатыми, плотно сжатыми пальцами, мрачные удлиненные лица.
Образы надстраивались один над другим, перекрывали друг друга. Лица и руки под карандашом художника стали покрываться сетью перекрывающихся, переплетенных линий, как бы сетью обнаженных нервов. Эти линии покрывали всю картину сплошь. Образы исчезали под их причудливыми расслоениями и возникали вновь еще фантасмагоричнее и мрачнее.
Юноша расчленял, рассекал каждый образ на первоначальные представления, образующие его протообразы. В каждом образе искал его подоснову.
Расчленял самое глубинное.
И из этих форм составлял образы вновь и вновь.
Так слой за слоем, запись за записью.
Каждая форма несла свою драму, свою завязку, кульминацию и завершение.
Сдирал ложь.
Он обнажал векторы тайного страдания, линии ассоциативных взаимосвязей, вокруг которых группируются образные системы.
…Картина потемнела под карандашными записями.
Поверх карандаша молодой художник начал писать маслом.
Возникла странная композиция из стремительных арок, возвышавшихся одна над другой.
Мы никогда не спрашивали друг друга о темах работ, я видел арки легкие и хрупкие.
Уже поверх всего Юрий начал писать маслом свой «Автопортрет». Он писал, глядя в зеркало, добиваясь сходства. Я почти не помню лица Юры, в моей памяти оно слилось с автопортретом в одно целое.
Прямо на зрителя смотрели холодноватые серые глаза, и рот был сжат твердо и скорбно.
Первоначальным фоном служила старая композиция. Потом исчезла и она.
Прямо в глубину картины как бы увиденные глазами, глядящими на нас, уходили улицы города, пустынные, абсолютно безлюдные под черным, ночным небом[809].
На занятия Юрий приносил свою работу редко. Художник консультировал его по чисто живописным вопросам. Павел Николаевич, сам тяжело переживший [19]37-й год, понимал состояние юноши и обращался с ним со своей всегдашней суровой бережностью.
Автопортрет был закончен или почти закончен.
Однажды Юрий Филиппов пригласил меня к себе домой. Он задумал написать открытое письмо нашему руководителю и прочесть его при всех на одной из пятниц.
Когда я пришел к нему, сначала мы разговаривали на литературные темы. Я даже помню отдельные высказывания Юрия.
Наши забытые споры, наши старые книги. Я помню, Юрий Филиппов высоко оценивал модный в то время роман Селина «Путешествия на край ночи»[810].
Мне даже вспомнилось его выражение, Юрины слова: «Селин с такой же точностью описывает смену психологических состояний, что мог бы описать зашнуровывание ботинка. Попробуй, опиши, как ты шнуруешь ботинок. Трудно описать простое».
Вспоминается.
Почему-то зашел разговор о том, читал ли П. Н. Филонов «Закат Европы» Шпенглера.
Подробности разговора забылись, я помню лишь мой ответ. Я сказал примерно: «Русские издатели „Заката“ не знали „Пира королей“ Филонова. Репродукция „Пира“ на обложке „Заката Европы“ усилила бы трагическое звучание книги».
Юрий ответил мне дерзостью.
Затем он начал читать мне отрывки из своего письма. В резких выражениях критиковалась организационная сторона школы. Отсутствие вступительных экзаменов и открытые двери для всех. И то, что во время занятий не было штудирования натуры. Так же резко он нападал на своих товарищей по школе. Суть упрека сводилась к тому, что, по его мнению, называя себя художниками-филоновцами, они свою отрешенность и непризнанность принимают как свою исключительность. Юра спросил меня: