Перед вечером, когда солнце коснулось вершин елового леса, Степан, глядя на него, почувствовал впервые, что и в этом краю печали есть своя красота. Закат сиял долго, победоносно золотя небольшие облачка, и этот его блеск казался торжественным и неземным. Степан вспомнил далекую страну, берег моря, по которому он ходил, и где солнце садилось так же блистательно. Вспомнил тишину в горах, у Барассо, и свою прогулку ночью, решившую его судьбу. Он вынул из кармана камень, тот скромный итальянский кругляк, который проехал с ним тысячи верст, и подумал, что девиз этот: «Dominus det tibi pacem» оказался исполненным: Бог действительно дал мир и твердость его душе. Он перевернул его другой стороной, и на ней стал обломком гвоздя выцарапывать — букву Л. Он делал это тщательно, улыбаясь про себя чему–то, точно на пороге смерти светлые видения не покидали его. Остаток дня, пока совсем не стемнело, он провел за чтением Евангелия.
Товарищи его еще спали, когда, на другое утро, его вывели в лес. С ним шел капитан, сердито зевавший, два смотрителя и несколько солдат. Степан шел легким и уверенным шагом. Казалось даже, что его фигура, обычно несколько сгорбленная, теперь распрямилась. Он смотрел на рассвет, вдыхал пряный утренний воздух, наблюдал за комарами, вглядывался в лазурь, сиявшую ему с неба, и ему казалось, что все это — его, принадлежит ему и все объято одной любовью, переполняющей его сердце.
Казнь должна была происходить на полянке, в полуверсте от бараков. Степан отказался от повязки и сказал, что будет стоять смирно. Его все–таки привязали к дереву. Он высвободил правую руку, перекрестился, и когда солдаты подымали уже ружья, обернулся в сторону бараков и сказал:
— Прощайте, братцы!
Надо думать, что под этим он разумел не одних товарищей по ссылке, но и вообще всех, кто был ему близок в этой жизни.
Больше он ничего уже не мог прибавить. Перед ним раскрылась вечность.
L
Это лето Петя с Лизаветой проводили в деревне, в тихом и серьезном настроении. Тяжелая зима, смерть дедушки, беременность Лизаветы — все влияло в одну сторону.
Петя был рад, что они живут одни, вдали от города, его соблазнов. Он сдал государственные экзамены, окончательно расстался со школой, формой и своими ученическими годами.
Будет ли он служить по земству в своем уезде, или в Москве, он еще не решил, но чувствовал, что уж наступает пора работы, жизни взрослой. Как в то лето, после женитьбы, он много читал, гулял, и думал. Но теперь в его думах не было скачков от восторга к отчаянью, сомнений, трудностей и мучений. Многое осталось неясным, и главные вопросы — по-прежнему не решенными. Взамен — у него явилось определенное жизненное чувство. Прав ли Кант, или Соловьев в теории познания — этот вопрос отошел от сердца. Сердце его говорило, что он, Петр Ильич Лапин, еще недавно студентик Петя, будет стоять в рядах людей культуры и света, и насколько дано ему — проводить в окружающее эти начала. В этом его, как и вообще всякого человека — назначение.
Когда он глядел на поля своей родины, на убогую, скорбную народную жизнь, в нем просыпался старый патриотизм, он с улыбкой вспоминал мечты своей ранней юности о борьбе со злом. Но теперешняя его улыбка не была насмешливой; то, о чем он некогда поэтически фантазировал, была правда, и сейчас он думал то же, лишь спокойней и с большим сознанием собственных сил. Он не воображал уже, как своими блестящими речами раздавит подлое зло — смертные казни. Но знал, и с гордостью чувствовал, что в здание русской культуры и он положит свой — пусть скромный — камень.
Много думал он теперь и о революции. Уединение, чистая жизнь прояснили его взгляд на это дело. И он все больше убеждался, как неправы те, кто пел отходную русской эмансипации. Не мог Петя не улыбнуться на те свои надежды, что пылали в нем в момент московского восстания.
Но как ни тяжело, сколь не заливают землю кровью и не уснащают виселицами, сколько горького, а иногда и гнусного не обнаружили сами левые — все же революция сделала свое дело; с теми ничтожными силами, которыми располагала, больше сделать и не могла.
Что же касается личной жизни, то он теперь твердо знал, что за Лизавету должен держаться, как за надежного проводника. Во всем том тяжелом и дурном, что происходило зимой, несомненно, виноват был один он. Ему казалось удивительным, как эта Лизавета, легкомысленная, взбалмошная девушка, какой она была в светлый год их знакомства, все больше обращается в прочного человека, с ясным взглядом на жизнь. Он думал — это оттого, что душа ее целиком охвачена любовью, и чем крепче, устойчивей в ней эта любовь, тем устойчивей ее жизненная позиция.
С тайной гордостью и радостью представлял он себе маленькое существо, которое скоро должно явиться на свет. Кто это будет — новый человек, дающий уже о себе знать легким трепетанием, как плеск рыбки? И почему приходит он именно теперь? Пете казалось, что это не случайность. Это тоже знак его, Петиной и Лизаветы зрелости, знак конца одного и начала другого. В этом чувстве была и радость, и печаль. «Так надо», — говорил себе Петя: «значит, так хорошо».
— Ты любишь детку? — спрашивала Лизавета.
— Да, очень.
— Пойди сюда.
Лизавета клала ему руки на плечи, и все теми же, что и раньше, любящими, но более серьезными глазами, смотрела на него и говорила:
— Я люблю теперь тебя еще особенной, какой–то особенной любовью!
Она не договаривала, но он понимал, потому что сам так же чувствовал: любовь полудетская и беззаботная сменялась любовью взрослых — чувством, прошедшим через некоторый опыт, ошибки, страдания.
Был конец июля, когда из Сибири, через третьи руки, они получили страшное известие о Степане.
Почта пришла перед вечером. Солнце опускалось за соснами усадьбы; с балкона, где Петя с Лизаветой пили чай, были видны крестцы ржи.
Петя побледнел, читая первые строки. И чем дальше читал, тем глуше становился его голос, труднее было произносить слова: «Товарищ Степан умер геройской смертью за своих близких, как и подобает настоящему…» — последнее слово Петя выкрикнул через силу и выскочил из–за стола. Горячий клубок клокотал в его горле, лицо исказилось судорогой, и, бегая из угла в угол в своем кабинете, зажав глаза платком, глухо воя, он рыдал. За ним вбежала Лизавета.
— Господи! — кричала она. — Господи! что же это такое! Лицо ее было залито слезами.
— Негодяи — бормотал Петя. — Негодяи — У него сжимались кулаки, и чувство глубочайшего бессилия лишь острее раздирало его сердце.
Солнце садилось, когда усталые от бурной скорби, тихие и грустные они отправились за реку. Лизавета молча гладила Петину руку, и он слабо пожимал ее в ответ. Они шли к тому кургану, который любил Степан, откуда открывался далекий вид.
Они подошли к нему и сели. Какой–то торжественный, как бы похоронный марш звучал в их душах.
— Степан, — сказал Петя, — знал, куда идет, и всю жизнь шел к одному. Может быть, и хорошо, что он закончил свою жизнь так. Он любил народ, Россию. И за них, в конце концов умер. Лизавета вздохнула.
— Да, конечно.
По ржам скользили последние солнечные лучи. Внизу блестел пруд, за ним деревня, церковь. Огромная цапля спускалась вниз, собираясь сесть в мокром месте. На лугу стояли копны, веяло летним, медовым духом.
— Умер Алеша, умер Степан, — сказал Петя, прислонившись к плечу Лизаветы. — Милый друг, мы остались с тобой вдвоем. Видишь, как беспредельна, сурова и печальна жизнь. Нам надо идти в ней туда, к тому пределу, который переступим в свое время и мы. Лизавета вздыхала, глаза ее были влажны.
— Слушай, — шепнула она ему на ухо: — закажем завтра панихиду по рабе Божием Стефане и Алексии, — прибавила она.
— Закажем, — ответил Петя. — Непременно. О рабах Божиих Стефане и Алексии.
Они возвращались домой в сумерках. Петя поддерживал Лизавету, она крепко опиралась на его руку. В роще, через которую они проходили, смутно белели березы.