Он потемнел с лица, сгорбился, и его огромная фигура стала еще нескладней. Возможно, он и застрелился бы в номерах «Кремль», но случилось так, что по делам партии ему предложили ехать за границу, на итальянскую Ривьеру, где в то время жили члены центрального комитета.
Сначала он отказался. Потом равнодушно согласился — не из интереса к делам, как раньше, а просто так: послать, кроме него, было некого.
Брать заграничный паспорт было слишком опасно. И он перебирался в Германию с обычной процедурой беглецов, плыл на пароходе по Неману, ехал до границы на лошадях, и за пятнадцать рублей специалист-фермер, находившийся в добрых отношениях с пограничниками, как барана провез его среди бела дня в таратайке мимо кордона. Степан скорчившись сидел у него в ногах, едва прикрытый пледом. Ему все равно было, поймают его, нет — ехать ли на Ривьеру, или в Сибирь.
На немецкой территории он угостил фермера коньяком, в трактирчике, где обычно вспрыскивали удачную переправу.
Через два же дня был на итальянской границе, и молодой таможенник в шляпе с перьями спрашивал, нет ли у него папирос.
Свое поручение Степан выполнил довольно быстро, но не остался в том месте, где гнездилась эмиграция, а поселился в небольшой деревушке у Sestri Levante [18] : там было тише. Это больше ему нравилось.
Степан приехал сюда перед вечером, на извозчике из Сестри. Ему было уже приготовлено помещение у почтенной итальянки, синьоры Тулы.
Отпустив извозчика, Степан стал подыматься по крутой каменной лестнице. Было темно, грязно, и бегали кошки. Тула встретила его приветливо, со свечей в руке, и показала комнаты.
Одна выходила на море, другая — в горы. Обе маленькие, чисто выбеленные, похожие на кельи. Потолки, конечно, расписаны, над кроватью Мадонна. В столовой госпожи Тулы стоял огромный шкаф со старинным фарфором, висели фотографии и аттестат, выданный ее покойному мужу, моряку, в награду за спасение погибавших. Тула глядела на Степана спокойно и благожелательно.
— Благодарю вас, — сказал Степан, как умел: — я у вас остаюсь.
Когда он отворил окно, в комнату потянуло влажным благоуханием. Он облокотился на подоконник, увидел мохнатые горы, заросшие соснами и оливковыми рощами, и внизу, у своих ног, небольшие виноградники, где возился человек в широкополой шляпе. Налево росли апельсинные деревья, и в них обозначались уже желтые плоды. Было пасмурно, накрапывал дождь.
Сзади ходила Тула, устраивала ему комнату, что-то шептала про себя. Он чувствовал вокруг старую, монотонную идиллическую жизнь, напоминавшую монастырь. Это ему нравилось. Хотелось еще взглянуть на море.
Чтобы выйти на берег, он должен был пройти проходом под железнодорожной насыпью.
Еще у Тулы он слышал все время ровный, глухой шум — когда же вышел на песчаный пляж, этот гул наполнил собою все. Иногда он рос, как бы доходя до высших нот, затем сменялся шуршанием, на мгновение замирал, и опять мягкий, глухой удар в берег — и облако брызг.
Становилось темно, и Степан неясно видел прибой — лишь белело что-то вдали. Дул сырой ветер, пахло морем. Налево виднелись огни Сестри, направо, в отдалении, вспыхивал и гас свет маяка на Portofino [19] . Из туннеля вылетел экспресс, блеснул зеленоватым светом электричества в окнах вагонов, и, обдав побережье искрами, умчался.
Степан подошел к морю. Дождь слегка усилился, но он снял шляпу, и шел по мокрому песку у самых волн. Ноги его вдавались, отпечатывая следы; волны аккуратно смывали их.
Степану было приятно идти так. Его обдавали соленые брызги, дождь мочил волосы, но вокруг была теплая, сырая ночь в далекой стране, такой простой и прекрасной, так непохожей на все, что ему приходилось доселе видеть. Казалось, что когда он идет здесь, у волн, его никто не видит и не слышит; можно громко сказать, вслух, как ему тяжело. Капли дождя, мочившие голову, как будто унимали тот жар, которым она горела уже столько времени.
Степан шел, и вздыхал. Потом остановился и сказал:
— Господи! Господи, Боже мой!
Ему странно было слышать звуки собственного голоса, но не было стыдно произнесенных слов. В груди что-то затеплело. Ему вдруг показалось, что не все еще потеряно.
Вечером он вскипятил на спиртовке воду и пил чай. Угостил и Тулу, потом почитал немного и стал ложиться. «Здесь как в монастыре», подумал он, улыбнувшись, едва помещая свое большое тело на железной кровати. Ему опять стало горько. «Ну, монастырь и монастырь, место спасения… А мне ничего не надо». Прежняя апатия, мучительная и тоскливая, охватила его. Ни о чем не хотелось думать, он погасил свечу и лежал, бессмысленно уставившись в темноту. За стенкой молилась Тула. Он слышал ее вздохи, шепот. Потом она улеглась.
Степан думал вначале, что ему предстоит такая же ночь, как в номерах «Кремль». Но вышло по-другому. Его мысли зашевелились, проснулись. Он с ужасом увидел, что, в сущности, он на краю гибели. Как это так вышло, что он, Степан, человек, которому несколько лет назад все в жизни казалось таким ясным, заблудился, зашел в тупик, и едва держится? Степан вспомнил все последние месяцы, прожитые в безобразном упадке — и у него похолодели ноги. Нет, он еще жив, он не труп, и не собирается сдаваться.
Все происходит оттого, что какие-то силы, темные ветры его существа, отнесли его в сторону от настоящей дороги. Но где она? Как ее найти?
У Степана было то мучительное ощущение, какое бывает во сне, когда видишь, что надо, например, не опоздать к поезду, и, между тем, не можешь поспеть. Надо было сейчас, сию минуту найти решение, найти что-то огромное, что повернуло бы сразу жизнь в другую сторону.
Ни партия, ни товарищи не могли дать этого. Это все было совсем другое.
Степан застонал и перевернулся. Некоторое время он лежал неподвижно, в темноте перед его глазами плыли разноцветные круги. Один из этих кругов незаметно вошел в его мозг, и с ним пришла ясная, простая мысль, от которой хаос и буря его души сразу утихли: «Я виноват. Я ничтожный, последний из людей».
Через несколько минут Степан улыбался, в темноте, по щекам его ползли слезы. Подражая старой Туле, он шептал: «Прости! Прости, научи, что делать. Ты единый, великий, всезнающий и всеблагий, дай сил, чтобы служить Тебе. Научи, что мне делать. Я знаю, что ничтожен, но Ты велик и добр. Ты можешь мне помочь, не оставь меня. Я Тебя умоляю. Научи, научи».
И чем дальше он повторял это, тем легче и светлей становилось на его душе. Уходило все, что было вокруг; прошлое, настоящее, будущее все сливалось в вечном. Слезы увлажняли его душу.
XLIII
Дурная погода держалась несколько дней; потом облака поднялись, в их просветах заголубело, и после полудня выглянуло солнце. Сразу море изменило свой цвет, стало изумрудно-синеватым. Это и есть Средиземное море.
Степан тотчас вышел на воздух. И тотчас почувствовал ласку Италии, ее легкий, бессмертный привет.
Он собирал на пляже камешки с детьми русских эмигрантов, купался, ходил в горы по ручью, заводившему его в лесистое ущелье, где росли сосны, и между ними вилась тропка в горную деревню. Там журчал ручей, сквозь ветви сосен светило бледно-голубое небо; всегда чирикала какая-то птичка. На каменных ступенях дорожки попадалась девочка; на голове ее тяжесть, она усердно взбирается вверх, в родное Барассо. Степан слушал пение птицы, смотрел на девочку, и сердце его смягчалось. Он ничего не думал, не решал, что ему надо делать. Но у него было ощущение, что жизнь понемногу входит в его душу. Ему казалось, что давно надо было попасть сюда, много надо было смотреть солнца, моря, вдыхать этого светлого воздуха и чему-то настоящему учиться.
Из ущелья он подымался налево в гору, к рощице пиний, прямо внизу под которой лежало его новое пристанище. Отсюда было видно далеко. В одну сторону зеленели леса по горе, в другую, к мысу Портофино — тянулся узкий песчаный берег с полотном железной дороги. Там пробегали поезда, а дальние холмы, белея виллами и колокольнями, были одеты мягкой синевой: голубым воздухом Италии. В море виднелись паруса лодок. Иногда на горизонте стлался дымок: это шел океанский корабль.