Литмир - Электронная Библиотека

Скоро новые дела, треволнения, радости и огорчения вошли в их жизнь: это было связано с общественным движением того времени.

Начиная с первых демонстраций, в которых Петя участвовал еще в Петербурге, брожение не утихало. Скорее — оно крепло. Собирались съезды, устраивались банкеты, произносились речи. Газеты посмелели. Силы революционных кружков росли. Готовился электрический удар, молнией осветивший Россию, показавший все величие братских чувств и всю бездну незрелости, в которой находилась страна — и, что бы потом ни говорили, — начавший в истории родины новую эпоху.

Как всегда в таких случаях, тюрьмы работали усердно. Молодые люди и девицы, занимавшиеся подозрительными делами, препровождались туда в изобилии.

Хотя в богеме, где вращались Петя и Лизавета, мало кто интересовался политикой, все же, при громадности Лизаветиных знакомств, случилось так, что в Бутырках оказались лично ей известные люди.

Началось хождение туда. Сегодня она передавала книги, завтра хотелось повидать какого–нибудь Михаила Михайлыча, бородатого человека в очках, отсиживающаго «правды ради». Кому–нибудь собрать деньги, отдать письма родственников, вообще куча дел. И родственники заключенных, надзиратели, тюремные офицеры и солдаты скоро привыкли к высокой Лизавете, в синем костюме и огромной шляпе. Лизавета постоянно просила пустить ее не в очередь, подольше посидеть, передать что–нибудь сверх позволенного, и т. п. Иногда она ссорилась с офицерами, бранилась. Они грозили не пускать ее больше, но ее милый вид, веселость и горячие порывы чаще одерживали победы.

Скоро практика ее получила такую известность, что незнакомые приносили ей на дом письма с просьбой передать. Лизавета усердно все исполняла.

Раз ее рвение чуть не привело к скандалу: после приема, возвращаясь домой, она забралась на дрова, на пустыре позади тюрьмы, и принялась махать заключенным. Часовой окликнул ее, но она не расслышала, и тогда он бросился к ней со штыком на перевес. Лизавета захохотала, прыгнула вниз, ушибла себе немного коленку, и, на предложение солдата сдаться, сделала такую гримасу и так внимательно стала растирать ногу (не допускала она, чтоб за такой пустяк арестовали), — что солдат засмеялся сам. Кроме того, он признал в ней знакомую, сумасбродную. Она дала ему гривенник. Он помог ей перебраться через лужу.

Эти дела занимали ее больше и больше; да и время было особенное. Так что Лизавета довольно быстро стала на линию сотрудничества революции.

— Работайте, работайте, — говорил Фрумкин, мефистофельски улыбаясь, скрещивая на груди руки: — со временем из вас выйдет хорошая Шарлотта Кордэ.

— Ну вы и болван, и сидите у себя в норе!

Из своей комнаты высовывал стриженую голову Штеккер.

— Садовая голова, не сердитесь. Отчаянная башка, Наум Борисыч, не приставайте, пускай бегает, революция так революция, наплевать, я ничего не имею. Я человек добрый, больше всего люблю водченку, заходите, хлоп, чик, по малюсенькой, раз–два готово!

Фрумкин вздыхал, и, когда выпивал со Штеккером, становился еще серьезней и говорил про Лизавету:

— Магистер любви, доктор наслаждений!

— Ах, чорт, ах, придумал дурья голова, ох–о–хо! — Штеккер хватался за живот и выскакивал в коридор.

— Доктор наслаждений!

Потом он тащил Лизавету к себе в комнату.

— Ангел, дуся, баранья голова, на одну минуту, рюмку водки с нами, там за вашу, ну, чорт, революцию, конституцию, республюцию, — фу, дурак, извините, заврался, но я ничего не имею… пожалуйста, занимайтесь чем угодно, только еще по одной, с маринованной селедкой — раз, два, и отделка. Ну, у вас там муж, он ничего, не обидится, он сам с нами раз, по единственной — человек тихий и благородный, это сразу видно.

И нередко они выпивали все вместе, и тогда Пете становилось беспредметно–смешно, все нравилось, все казались славными и родными, хоть пей на брудершафт. А пока они хохотали, пока летели дни их беспечной юности, все ярче и грозней разгоралось большое дело русского народа, и скоро гул бури стал доноситься и до них. Впервые почувствовали они это, когда началась забастовка, охватившая и Москву. Все, кто пережил это, помнят те чувства. Помнят, как вдруг появился на сцене народ, так долго, упорно молчавший, и своим выступлением вторгся в жизнь каждого. Закрылись магазины, остановилась вода, вечером в Москве стало темно. В роскошных особняках зажигали свечи. Бедному Штеккеру негде было даже купить водченки, его «служба» закрылась, и он занимался раскладыванием пасьянсов. Но и на это не хватало терпения.

Зато Лизавета ходила как на пружинах. Ей казалось, что это все общее, настоящее, что здесь есть какая–то и ее капля, и в ее пылкой голове не раз проносились образы — как они с Петей умирают, сражаясь на баррикадах. Все время у нее вертелись в мозгу революционные песни и ее только раздражало, что Петя, по ее мнению, недостаточно горячо к этому относится.

Это было отчасти верно. Петя помнил свои политические авантюры. Кроме того, как и многие тогда, он плохо понимал, что происходит, — в какой мере все это серьезно.

До поры до времени он хранил нейтралитет. Симпатии его были, конечно, налево, но он не очень их проявлял —все ждал и старался взвесить.

XXXV

Как всегда бывает, думали, гадали, строили проекты, а все вышло по особенному, и довольно удивительно.

В одно октябрьское утро Петя проснулся часов в десять, потянулся и подумал, что хорошо бы посмотреть в газете, как дела забастовщиков. Вдруг в комнату влетела Лизавета, размахивая газетным листом.

— Петя, — закричала она: — ну это что–то удивительное! Ты слышишь, конституцию дали! Нет, ты вставай, ты понимаешь, забастовка кончена, правительство уступило.

Она откинула портьеру, чтобы было светлей, и пока Петя одевался, смущенный, обрадованный, возбужденный, она читала вслух известные слова манифеста. Петя был поражен. Парламент, свобода печати, амнистия! Странные для русского слова. Во всяком случае, что-то большое, светлое подымалось в нем. По Соловьеву, вероятно, выходило, что он присутствует при осуществлении в жизни новой ступени добра, оформляющего темную стихию в космос. Но тогда Петя не раздумывал так длинно. Ему просто нравилось, было радостно.

Едва успел он одеться, Лизавета потащила его на улицу — это следовало сделать. Действительно, город был особенный. Народ, возбуждение, демонстрации, все это приподымало, давало характер праздничности. Было и ощущение победы; — первой серьезной победы народа.

Лизавета рвалась сразу всюду: и за демонстрантами, и на митинги, и освобождать заключенных. Петя был менее рьян, и когда на Никитской они встретились с процессией черносотенцев (пришлось отступать в угловую кондитерскую) — его настроение порядочно упало. Скоро он устал, и ему надоело шататься по улицам. Лизавета заметила это и стала гнать его домой. Он согласился — но под условием, что она не будет лезть в толпу. Ей разрешалось только зайти к Зине.

Петя пошел по Арбату. Был третий час, он испытывал странное для такого дня, но уже знакомое чувство: вокруг него идет жизнь, и сам он частица этой жизни, он радуется ее успехам, но что сделал он сам? Есть ли его доля, капля его участия в сегодняшнем торжестве? Лизавета куда–то бегала, что–то устраивала и хлопотала, она нынче здесь, как дома. Ему же кажется, что он чужой, ненужный. До каких пор это будет продолжаться? Положим, он студент, еще учащийся, но не такой уж зеленый щенок — мог бы что–нибудь сделать для жизни родины. А что сделано? Петя вспомнил Степана, всегда бывшего для него образцом, но на этот раз ему стало жаль его. «Почему, почему с ним случилось это?» — думал он. — «За что?» И для него в первый раз стало неясно, — нужно ли подражать Степану, или отдаляться от него.

Он вернулся домой в этом неопределенном и несколько подавленном настроении. Обедал он один. К вечеру снова вышел, и теперь его внимание привлекли кучки темных людей у ворот домов, у подъездов; они были в чуйках, картузах, что–то совещались, кричали: эти люди быстро получили название черной сотни. В те дни они проявили себя не менее революционеров.

37
{"b":"221529","o":1}