Литмир - Электронная Библиотека

На Арбатской площади его встретил знакомый, веселый адвокат. Адвокат не одобрил, что Петя в студенческой фуражке, и рассказал, что были уже случаи битья студентов. Это подействовало на Петю неприятно. Тотчас у него явилась тревога за Лизавету: бегает она Бог знает где, мало ли что может случиться? Петя мысленно себя выругал. «И, наверно, она сейчас же в Бутырки дернула».

Петя чуть не бегом бросился домой. Черносотенцев стало больше. Проходя около них, слыша за собой злобные замечания, он испытывал невеселое чувство. Но главным образом беспокоила его Лизавета.

Дома ее не оказалось. Петя провел еще час в мучительном беспокойстве. Наконец, влетела Лизавета, розовая, горячая, с выбившимися прядями светлых волос — и повисла у него на шее.

— Прямо из Бутырок! — кричала она, запыхавшись и блестя глазами. — Освобождали заключенных! Фу, я так устала, просто не могу.

Она отцепляла вуаль и, действительно, тяжело дышала.

— Это прелесть какая–то, ну, милый мой, ты бы посмотрел, что делалось! Нас чуть не перестреляли. Совсем уж скомандовали, а мы все требуем, чтобы выпустили политических. Ух, страшно было! Я зажмурилась, думаю, ну сейчас… и все время о тебе только думала. Но все–таки не стали стрелять, и всех выпустили. Милый мой, что там было! Многие плакали, я тоже.

В это время позвонили. Это прилетел Федюка. На нем был красный жилет, глаза блестели от водченки.

— Душа моя! — закричал он из передней. — Поздравляю! От всего сердца, с конституцией! Теперь мы Европа, Запад, Англия!

И он бросился обнимать Петю и Лизавету. Лизавета закрутилась с ним в большой комнате, и скоро они перешли на канкан.

— Вы теперь якобинец, — кричала ему Лизавета: — красный жилет! А штаны как? Красные?

Петя и хохотал, и был взволнован ее рассказом, и рад, что она цела, — все это вместе очень будоражило его.

— Честь имею поздравить с разрешением от бремени, — закричал петушиным голосом Штеккер из своей комнаты. — Пожалуйте по рюмашке, ради замечательного случая, за неделю припас, сохранил, поздравляю, по маленькой, по малюсенькой! Чик–хлоп, готово–готованция.

Штеккер припрятал порядочно огненной влаги: нос его уже краснел. Они быстро сошлись с Федюкой, пили за свободу, за народ, за революцию и прочее. Выпили и Петя с Лизаветой, но немного. Вечером они собирались на митинг.

Кто не помнит этих митингов, когда при свете нескольких свечей домашние Дантоны громили власть, звали к борьбе за учредительное собрание? Аудитории ломились от публики. Под красным знаменем, у трибуны, собирали пожертвования. Дамы бросали туда свои кольца.

Все это было, и в том, — часто нелепом и детском, что тогда происходило, всегда присутствовал буйный подъем молодости. Он покрывал собой банальность фраз, несоразмерность притязаний. Он, в конце концов, только этот психический подъем — устрашил власть: каковы были действительные силы революции, знает всякий.

И как в жизнь страны, так и в жизнь Пети, Лизаветы, эти дни врезались неизгладимо.

Все пошло вверх дном. Их квартира стала пристанищем революционеров, приняла вид не принадлежащей им. Через день у них бывали явки. Приходили на совещания молодые люди в черных шляпах и синих рубашках — их можно было узнать издали, и когда они шли по Арбату, то значило это: в переулок, к Лизавете. На десяток юношей приходилось по провокатору, но об этом узнали позднее, а тогда все они казались необыкновенными и героическими. Некоторые ночевали, иногда жили по неделе, ютясь в столовой. Всем было достаточно дела. То борьба с черной сотней, то образование союзов, подготовка новой забастовки и восстания.

Петя воспринимал все это нестройно. Были моменты яркие, были тяжелые.

Навсегда остались в памяти похороны революционера, убитого черносотенцами — движение несметной толпы, песнь, певшаяся без шапок, под открытым небом и напоминавшая гигантскую панихиду. Реянье красных знамен, тот восторг, что теснит в такие минуты сердце.

И рядом — расстрел из засады, насилия над студентами, грозные вести со всех концов России, погромы. В общем это время больше Петю угнетало, чем воодушевляло. Он чувствовал себя в кутерьме, гаме, свалке, и у него было ощущение, что его затолкают.

Самое дурное началось тогда, когда по городу распространился слух о погроме: погроме интеллигенции. Утверждали, что составлены списки и назначен день. На некоторых домах ставят отметки — черные кресты.

Утром того дня, когда это должно было начаться, Петя вышел на улицу, и первое, что увидел — черный крест на углу своего дома. Он вспомнил, что у них постоянно бывали явки, и тяжелое чувство, в роде испытанного некогда в Петербурге, на демонстрации с Ольгой Александровной, охватило его. Он скоро вернулся домой. Ни Лизаветы, ни жильцов не было. Он сел работать, и через полчаса вышел в переднюю на звонок. Его удивил татарин, ввалившийся с парадного хода — обычно они являлись в кухню. Татарин показался наглым, и подозрительно было то, что он как бы рассматривает размещение комнат. Петя выпроводил его, и его дурное настроение возросло. Лизавету он старался не пугать, но она многое уже знала; впрочем, относилась покойнее.

— Около дома будут дружинники, — сказала она, и на том успокоилась.

Петя мало верил в дружинников. Он зашел в комнату Штеккера и спросил, есть ли у него оружие.

Штеккер забегал по комнате и закричал:

— Конечно, есть, я не дурак, у меня всегда с собой револьвер, да, наган, т.е. нет, чорт, маузер, пускай они явятся, дрянь, сволочь! Пусть попробуют, подойдут садовые головы — трах, хлоп, бац и отделка. Быстро делается: в лоб и никаких!

Штеккер шумно заржал. Можно было подумать, что его обычное занятие — стрельба по людям. К вечеру же, подвыпив, он так воодушевился, что возникло опасение, как бы он не открыл огонь по мирному населению.

— Страшно воинственный человек, страшно воинственный! — говорил из своей комнаты Фрумкин, чистя револьвер. — Прямо Пальмерстон!

Оказалось, что татарин приходил и к знакомым, тоже вызвал подозрение, и это еще больше встревожило Петю. На ночь он запер дверь на засов, и читал часов до двух, потом лег.

Лизавета уже спала, покойным сном чистой души, розовая, теплая.

— Пить, — спросила она, сонно улыбаясь, как ребенок, когда Петя ложился. Пила она жадно, надышала в стакан, потом отвалилась, зевнула и, повернувшись к стенке, свернулась калачиком. Вспомнив о том, что дикие пьяные люди могут ворваться в их квартиру и замучить эту Лизавету, Петя похолодел. Он положил рядом с собой револьвер и решил, что в крайнем случае застрелит и ее и себя.

Он почти не спал эту ночь. Каждая хлопнувшая дверь, шаги внизу, — все казалось ему началом тревоги. Он заснул, когда стало светать.

Никакого погрома в Москве не было. Впоследствии он вспоминал об этом с улыбкой, с легкой насмешкой над своей нервностью. Но хорошо вспоминать, когда тяжелое прошло. Тогда же было невесело.

XXXVI

Наступил ноябрь, тот памятный месяц, когда казалось, что дело революции шагнуло вперед колоссально, когда готовился новый взрыв.

Петина жизнь совсем выбилась из русла. Он это понимал, но ничего нельзя было поделать.

К Лизавете приезжали молодые люди с корзинами, оставляли их, потом являлись другие, обкладывались под платьем листками и выходили потолстевшими. В диване лежало оружие. Раз косноязычный юноша принес шрифт, они с Лизаветой рассыпали его, никак не могли собрать, наконец, увязали в старую Лизаветину юбку. И Лизавета с Петей долго не могли вспомнить без смеха, как заикающийся товарищ, полный тайн, конспирации, особенно громко выкрикивал слово «бомбы».

В это же время жил у них кроткий еврей–рабочий, из западного края, Илья Исакич. Кто он был, почему его занесло к Лизавете, — сказать трудно. В противоположность другим, он мало ораторствовал, но делу был предан беззаветно. Он был мал ростом, слаб и бледен, говорил неправильно — «гостеприимчество», «беcсомненно», помогал Лизавете по хозяйству, сам убирал постель и мужественно встретил выстрелы из засады: с немногими товарищами защищал безоружных, и был тяжело ранен.

38
{"b":"221529","o":1}