Ему удалось бежать. Многими мытарствами он добрался до Москвы, и попал здесь опять в разгар событий. Разумеется, он основался у Лизаветы. Тотчас вошел в дух иного, северного революционерства, завел папаху, маузер, и поступил в дружинники.
Хотя Лизавета была очень в курсе дел, все же восстание началось для нее неожиданно. Несколько дней она не получала от Пети писем, стала сердиться и раздражаться. Фрумкин поддразнивал ее, Алеша рыскал целые дни, а Штеккер пил. От волнений, передряг он повысил норму.
Лизавета встала очень не в духе. Она прохватила прислугу, Штеккеру сказала, что он алкоголик, хлопнула дверью. Тотчас же у ней развязалась на ботинке тесемка, и, застегивая платье, она оборвала два крючка.
Но все изменилось к двенадцати, когда явился Алеша и сообщил, что на Долгоруковской баррикады.
Лизавета сидела на диване, в нижней юбке, и читала роман.
— Нет, — закричала она. — Правда? Ты врешь!
— Конечно, правда. Начинается восстание, — ответил Алеша и полез в комод, доставать из Лизаветина белья обоймы для маузера.
Днем в городе уже началась стрельба. К вечеру появились баррикады и на Арбате. В них пряталось по нескольку человек в папахах, и когда подходили солдаты или на рысях подлетали казаки, папахи открывали огонь. Потом шмыгали в ворота, проходные дворы, переулки. Их было мало, и пока дело носило скорее характер опасной и азартной игры.
На другой день Лизавета, со знакомыми курсистками, Куниной и Соловьевой, чуть было не обезоружили на Пречистенке офицера: они втроем ухватились за его шашку, и бедный подпоручик, очень молоденький и не весьма решительный, насилу вырвался от них, — принужден был отступать.
Но понемногу замирало движение, исчезли извозчики. Наспех стали закрывать магазины. Пахло острой, бодрой тревогой. Восстание разрасталось.
Во вторник, в самый разгар баррикад, Фрумкин пришел к Лизавете и покачал головой:
— Я только что был у жены Степана Николаича, — сказал он серьезно, и его влажные глаза стали как будто даже грустными. — Ее положение безнадежно, как врач, могу вам это сообщить. Непременно надо отправить ее в лечебницу. Притом, ей ни в коем случае нельзя оставаться одной с ребенком, я утверждаю это, ни в коем случае.
— Я пойду к ней ночевать, — решила Лизавета.
— Это было бы хорошо, если б можно было туда дойти. Но уже четыре, начинает смеркаться, и это далеко не безопасно. — Фрумкин картинно заложил руку за борт сюртука и прибавил:
— Далеко не безопасно, Лизавета Андреевна!
— Пустое! — закричала Лизавета. — Какие глупости!
Фрумкин погладил ус и сказал:
— Я вам говорю, что опасно. Но если вы настаиваете, я вас провожу.
Он посмотрел на нее значительно.
— Провожу, я.
Лизавета накинула шубенку, и они отправились.
— Я захватил револьвер, — сказал Фрумкин. — Если вас попробует обидеть какой–либо негодяй…
Лизавета скакала вниз по лестнице, через две ступеньки.
— Говорят, теперь расстреливают, кто захвачен с оружием в руках, — ответила она.
— Это ничего, это ничего.
На Арбате к ним пристал Алеша. Он тоже был с оружием. Такой эскорт лишь увеличивал опасность, но на то она была Лизавета, чтобы делать нелепости.
Темнело. Кое–где были зажжены фонари. Окна слабо светились, — шторы задергивали особенно тщательно, опасаясь выстрелов: казаки могли стрелять в каждого, кто подходил к незавешенному окну.
На углу Никольского переулка перелезли через баррикаду. У Смоленского рынка — через вторую. Было безлюдно, лишь ветер сдувал снег на площади, в направлении Зубова. Та луна, что светила Пете, выглянула краешком.
У Лизаветы от мороза горели ушки; пустынность площади, свист ветра в бульварных деревьях показались ей жуткими.
На третьей баррикаде, не доходя до Неопалимовскаго, их окликнули.
— Провожаем, — ответил Алеша: — нам на Плющиху.
— Не пройдете, надо обождать.
Действительно, по проезду бульвара, от Пречистенки, послышалась рысь.
— Драгуны!
— У меня нет оружия! — пробормотала Лизавета растерянно.
Ее отвели в сторону.
— Становись за углом.
Но Лизавете не терпелось. Алеша с Фрумкиным стали за баррикаду, ей хотелось тоже, но было страшно. Месяц скрылся. Драгуны остановились, не понимая, занята баррикада или нет. Они должны были ее поджечь.
Минута прошла в нерешимости. Лизавета юркнула за старый шкаф, на котором лежали выломанные ворота — ближний к ней край баррикады: любопытство не давало ей покоя.
Драгуны дали залп. По доскам что–то застучало, и в ответ с баррикады блеснули огни. Во взводе произошло замешательство. Протяжно, мучительно заржал конь. Раздались ругательства, команда, и драгуны повернули в Левшинский. Лишь одна лошадь с седоком, свисавшим ей на шею, в ужасе кинулась прямо, и влетела в проволоки баррикады.
— Товарищи, обходят!
Очевидно, драгуны собирались зайти сбоку. Все бросились в переулок к Плющихе. Фрумкин поддерживал Лизавету, она вдруг почувствовала такую усталость, что едва двигала ногами. Дружинники убежали вперед. Лизавета видела еще перед глазами поникшее тело, слышала ржание, — голова ее слегка кружилась.
Драгуны выскакали сбоку, опять затрещали выстрелы, по пустой уже баррикаде. Часть их осталась жечь ее, другие поскакали в переулок за дружинниками. Алеша быстро сообразил, в чем дело: он толкнул Лизавету в первые незапертые ворота. И прыгнул за ней сам с Фрумкиным. Дворник загородил им дорогу, но Алеша пригрозил револьвером. Тот стих.
В это время подскакали драгуны.
Перед ними была темная дыра ворот, ведших во внутренний двор; кто-то был здесь, они чувствовали, но их смущала темнота.
Лизавета прижалась к стене, закрыв глаза. Ей ясно представилось, что это уже смерть, наверно, бесповоротно. Она вздохнула, с каким–то сладким отчаяньем вспомнила Петю, и про себя сказала: «Ну, скорей уж, что ли!» Алеша держал за руку дворника, и дворник чувствовал, что достаточно ему пикнуть — его укокошат.
Драгуны наугад выстрелили, и унеслись.
— Есть, — сказал Алеша. — Целы.
Он только что отвел голову от выступа штукатурки. Пуля ударила в этот выступ, и отбитый осколок царапнул его по щеке.
Трудно было Лизавете идти дальше. Ее тащил Фрумкин, и проклинал себя, что впутался в такую передрягу.
Но теперь было близко, и в двадцать минут они дошли до Грибоедовского. Алеша тотчас удрал. Он не мог уже жить без нервного опьянения, опасности, азарта.
Лизавета не видела Клавдии довольно долго. Теперешний вид ее поразил и подавил ее. Было очевидно, что она в полной заброшенности, и здоровье ее хуже плохого. Все было вверх дном в квартирке; давно не убирали, верно, почти и не едят. Клавдия ходила из угла в угол, с выбившимися волосами, и имела страшный вид. Она не делала ничего особенного, узнала Лизавету, и даже подобие улыбки выразило ее лицо; но в нем было разлито общее, ужасное выражение: безумия.
— Я не могу ночевать одна, — шепнула Лизавета. — Мне страшно.
Фрумкин ответил:
— Хорошо, Лизавета Андреевна, с вами остаюсь я.
Это была одна из труднейших ночей Лизаветы. С одиннадцати часов загорелась Пресня. Ухали пушечные выстрелы, от которых звенели стекла. Красный отсвет появился в комнате, и за садиком, за домами, на фоне неба медленно ползли золотистые клубы. Стрельба раздражала Клавдию. Она то сидела у окна, бормотала что–то, то вдруг громко вздыхала, подходила к Лизавете, брала ее за руки и говорила:
— Враги. Со всех сторон. Ах, какие у меня враги ужасные! Все убить грозятся. И потом этот… щенок!
Она взглядывала на ребенка, и в глазах ее появлялось что–то свирепое.
— Я его убью, непременно, я его ненавижу, понимаешь? Это мой главный враг.
Лизавета боялась, как бы она, действительно, не задушила его. Фрумкин был сдержан, поставил самовар, пил чай. В глазах его она читала собачью верность, и любовь.
После полуночи кой–как устроились, не раздеваясь, спать. Клавдия стонала, бормотала во сне, раз закричала: «кровь, кровь, девочки!»