Ричард впервые остался наедине с ней, и потребовалось немало времени и неуклюжих фраз, прежде чем он сумел взять себя в руки. Он придвинул стул поближе к кровати, болезненно сморщился, когда ножки скребнули по голому полу, и сел так, чтобы она могла видеть его не напрягаясь.
Он хотел попросить у нее прощенья, хотел сказать, как сильно любит ее и почему любит, объяснять, почему он оказался в тот раз с проституткой.
И все это вдруг представилось ему ненужным, предельно эгоцентричным. Она была парализована, ее жизнь — та, которую она любила, — кончена, в этом не могло быть сомнения.
Вместо этого он стал рассказывать ей о своем детстве, вдаваясь в мельчайшие подробности. Он знал, что это она любит. Местность, где он вырос, мало чем отличалась от Кроссбриджа, так что он постоянно мог проводить параллели. Он рассказал ей о своем деде, который был во многом похож на Уифа, и о своей бабушке, которая была похожа на нее. О Темпле Уайтхэде, последнем человеке, сохранившем работу на конечной железнодорожной станции, имевшей когда-то важное значение и оказавшейся в их деревне, потому что лорд Йилэнд не разрешил тянуть линию дальше: его жена не пожелала смотреть на «грязные паровозы» из окна своего будуара, а поскольку в те дни о реквизиции не могло быть и речи, то и пришлось построить в деревне поворотный круг. Так вот, Темпл Уайтхэд заведовал этим поворотным кругом, гонял по нему паровозы, как сосиски по тарелке, но потом работа его сама собой кончилась, потому что под полем, принадлежавшем лорду Йилэнду, проложили тоннель, однако Темпл уйти отказался. Сначала он сменил должность и из механика превратился в мойщика, затем из мойщика в разнорабочего и, наконец, в сторожа, — даже когда все оборудование вывезли, он продолжал сторожить. Бывало, устроится на краю круга, на котором когда-то разворачивал паровозы, и давай чистить рельсы, и, хотя все окрест гнило и ржавело, хотя деревянный забор исчез в ту ночь, когда он не сторожил (надо было слышать шум, который он поднял, обнаружив пропажу), круг этот горел и сверкал и был готов, по его словам, принять поезд в любой день, если кто-нибудь надумает воспользоваться им. В конце концов, когда всякая надобность в стороже отпала, он переименовался в «смотрителя». Так и осталось не установленным, была ли это официальная должность и полагалось ли ему какое-нибудь вознаграждение — было замечено, что пенсию свою он получает регулярно, значит, вознаграждали его не слишком-то щедро, иначе пенсия была бы приостановлена. Как бы то ни было, он стал смотрителем и работал — или делал вид, что работает, или делал то, что, по его мнению, полагается делать в железнодорожном парке, — по будним дням с восьми до двенадцати и с часу до пяти, ограничиваясь в субботу обходом своих владений и в воскресенье беглым осмотром их в послеобеденные часы.
Такая жизнь, казалось бы, грозила полным одиночеством, но Темпл любил людей, человек он был общительный, из тех, которым не нужно искать общество, а к которым люди льнут сами. Уж хоть один старый приятель обязательно да торчал в парке: «Надо ж посмотреть, как там Темпл», и мальчишки из деревни прибегали туда по разным поводам, и, если они пытались сломать что-нибудь или утащить, Темпл гонялся за ними с руганью, если же они хотели посмотреть «что к чему», им сообщались исчерпывающие сведения о моделях и конструкциях паровозов; но главным образом они прибегали, чтобы повеселиться — потому что Темпл был прекрасным имитатором. Это за ним всегда водилось. Всех деревенских он представлял в лицах.
Была там начальница почтового отделения — мисс Осборн, так вот, он иногда изображал, как она ходит…
А ведь он пришел попросить у Эгнис прощенья. Быть может, этот неуклюжий рассказ тоже был одним из проявлений эгоцентризма? Хорошо бы, нет. Но разве почти все, что делают люди, не есть ублажение себя в той или иной форме? Вопрос отнюдь не риторический. Он действительно хотел выяснить это, выяснить наверняка. Но теперь для этого не было времени. Уходя, он поцеловал Эгнис в лоб, не сомневаясь и не задумываясь, как будет воспринят его поступок, — сомнения пришли, к счастью, потом. Лоб был чуть влажный, но кожа сохраняла упругость. Он вышел.
При натянутых отношениях между Уифом и Дженис в доме стариков стало довольно неуютно — но именно поэтому он и оставался там. Да что неуютно: ужасно, невыносимо, если уж на то пошло, потому что — сомнений быть не могло — он, я только он был виновен в том, что случилось с Эгнис; однако заставить себя рассказать кому-нибудь об этом он был не в силах. Он не раз порывался сделать признание, но что оно даст? Уиф ничего не поймет, он просто внимания не обратит да еще начнет винить Дженис в том, что своим поведением она толкнула его к другой. Дженис отмахнется от его слов, сочтя их очередной блажью, или, отнесясь к ним серьезно, еще выкинет что-нибудь, от чего пострадают Уиф и Паула, а может, даже и Эгнис.
Ему хотелось сказать: «Это все я. Я виноват».
Но что принесет с собой такое признание? Ничего, кроме дальнейших страданий и горя другим. Последний всплеск Эгоцентризма и Жалости к себе! Он был скован нерушимой, ни с кем не разделенной тайной.
Глава 39
Он спал все меньше и меньше и, несмотря на то, что наступило лето, постоянно ощущал озноб. Уифа трогало, что он так близко принимает к сердцу несчастье, постигшее Эгнис, но утешения его сводились к тому, что он, коснувшись плеча Ричарда, бормотал, что не надо, мол, так убиваться. Дженис пыталась выяснить, в чем дело, но у нее не хватало терпения выслушивать его бесконечные предисловия и вступления, из которых даже отдаленно нельзя было понять, о чем пойдет речь, да и не очень-то хотелось ей вникать в его дела, слишком много времени отнимали мысли о себе. Но она жалела его. Все его жизнелюбие выдохлось, и, хотя и прежде энергия чаще всего кипела у него внутри, все же когда-то он распылял ее вокруг себя, как море распыляет брызги. Теперь же он был тих и тихонько, но неуклонно съеживался внутренне все больше и больше. Он едва притрагивался к еде, бросил гулять, не заглядывал в трактир, мог просидеть весь вечер над одной и той же страницей и, включив телевизор в надежде отвлечься, смотрел мимо него пустыми глазами. Он похудел, перестал заботиться о своей внешности, ходил неряшливо одетый и даже грязный. Она видела, что он с трудом встает по утрам, с трудом поспевает на школьный автобус, с трудом проверяет тетради, что каждый шаг дается ему с трудом — даже комнату пересечь ему было трудно. Все утомляло его, и он неотвратимо подвигался туда, куда она отнюдь не собиралась следовать за ним, — к трясине депрессии, которая засасывает каждого, ступившего на нее.
Наконец Ричард почувствовал, что больше так продолжаться не может. Правда, которую он непрестанно ощущал в себе, представлявшаяся ему какой-то стихийной силой, должна быть высказана, он должен разделить ее с кем-то.
И вот однажды после школы он снова отправился в бар «Олень». Он решил сначала проверить тетради в учительской, как делал когда-то, но заснул над ними и проснулся, дрожа от холода, хотя за окном ярко светило солнце. В бар он пришел около семи; там было пусто. За стойкой стояла мать Маргарет, и он решил подождать. Попросил себе рюмку виски — он даже вообразить не мог, как другие осиливают целую кружку пива.
Подойдя к стойке за второй порцией виски, он спросил, заикаясь (заикание напало на него так неожиданно, что казалось притворным, но справиться с ним он не мог), дома ли Маргарет.
Оказалось, что нет. Как сообщила мать, она уехала обратно в Лондон. Отец уже почти оправился, так что необходимость в ее помощи отпала. Адрес Маргарет у нее есть, она предложила дать его, и Ричарду пришлось подождать, пока она разыскала адрес, медленно и старательно переписала его, сложила бумажку и вручила ему.
Он сунул бумажку в карман, решив потом выбросить. На что это ему? Да ничего между ними и не было! Все это относилось к тому далекому времени, когда жить было так просто.