Вот мы уже у окна. Внизу Ника. Он стоит — то улыбается, то встревоженно смотрит по сторонам и курит, курит, курит. Так и остался у меня в памяти этот провансальский украинец Ника Досенко, не в пример молодым парижанам прекрасно воспитанный малый, с отличным парижским выговором и с душой, широко раскрытой для нас, советских людей. Я смотрела на него, на чуть-чуть позолотевшие крыши и думала о том, что из Прованса лучше всего уезжать на восходе, пока он лежит в предрассветном сумраке, спит, укутанный лиловой мглой, и не видишь его неповторимых красок, и не ощущаешь его радушия, с которым так жаль расставаться.
Часть вторая
Подвязка
Невеста стояла на столе темного дерева, узком, длинном и уставленном множеством наполовину опустошенных блюд, винных бутылок, тарелок, бокалов. Гости сидели за столом изрядно подвыпившие. Все это происходило в огромном полутемном помещении с каменными стенами, в которых под балочным потолком были прорублены узкие окна. Намеренно оставленные кормушки для сена напоминали о том, что недавно это был скотный двор. Между кормушками висели чугунные подсвечники с красными свечами: скотный двор был переоборудован под модную гостиницу в маленьком провансальском городке Эгальере, где я сняла в этот приезд комнату у молодого расторопного хозяина в полосатой майке, джинсах и полотняном фартуке поверх них.
— Но у нас сегодня вечером свадьба, мадам… Вас не потревожит ночной шум?.. — спросил он, смущенно вертя на пальце дешевое кольцо с печаткой.
«Чего уж тут тревожиться, — подумала я, — когда ни в одной гостинице нет свободного номера, все занято туристами, приехавшими, как и я, на знаменитый цыганский праздник в Сент-Мари-де-ля-Мер…»
Итак, вечером, когда я вошла в зал ресторана гостиницы, невеста стояла на столе. Была она молоденькой, хорошенькой провансалочкой. Ее белая вуаль немного сбилась набок, и из-под нее выбивались черные вьющиеся волосы. Оживленное лицо крестьянской дочки было полно лукавства и ожидания. Она завернула кверху подол длинного подвенечного платья, выставив вперед согнутую в колене мускулистую ножку, на которой красовалась вышитая круглая подвязка. Кто-то из родственников выкрикивал:
— Сто франков, мадам и мосье! Кто больше? Сто франков…
И стофранковый билет ложится на блюдо, где уже лежали несколько ассигнаций меньшей стоимости.
— Сто пятьдесят франков от семьи Сюрвуа! Кто больше, друзья?.. — Продавалась, по обычаю провансальских крестьян и фермеров, «подвязка невесты», гости включались в это пожертвование на свадебное путешествие молодых.
— Ого! Пятьсот франков от мосье Колиньона! Браво! Браво, мосье! Кто больше? Кто больше, господа?
Но, видно, больше уже никто не решался, и подвязку получил какой-то старый дядюшка. Что было дальше, я не видела, поскольку устала с дороги и очень захотелось лечь в постель. Взбираясь по невероятно узкой каменной лесенке с высочайшими ступеньками, рискуя сломать себе шею, я поднялась на второй этаж, где было всего пять комнат, и вошла в предназначенную мне. Она была так мала, что в ней помещалась лишь одна двуспальная кровать да какой-то случайный сервантик для посуды. Стены были оштукатурены белым, в одном углу находился крохотный умывальник с двумя кранами — теплой и холодной воды, в другом — стенной шкаф для платья, откуда несло плесенью. В оконце не больше, чем наши московские форточки, я увидела провансальские звезды в глубине густо-синего неба.
Внизу, подо мной, еще шумела свадьба. Танцевали, пели, смеялись, визжали, и беспрерывно неслась музыка, но какая! Это были магнитофонные записи старинных опереточных мелодий вроде «Матчиша», «Пупсика», оффенбаховских маршей, дуэтов Кальмана, и ни одного звука современного джаза не услышала я, засыпая на удобном поролоновом матрасе, в который погружаешься, как в волну на пляже Сент-Мари-де-ля-Мер…
Утром я проснулась от какой-то зловещей тишины. Даже с улицы не доносилось ни звука. Я поднялась, привела себя в порядок и, спустившись кое-как по головоломной лесенке в нижний зал, нашла там невообразимый хаос после ночного гулянья. Все осталось, как было, по столам среди объедков и пустых бутылок ползали с гуденьем жирные зеленые мухи. В громадном очаге под пеплом еще тлели угли, — видимо, здесь до рассвета жарилось на вертеле мясо…
Я толкнула стеклянную дверцу и вышла во дворик, где стояли железные столики и стулья для утренних завтраков постояльцев, которых в гостинице как будто не было.
Деревенская гостиница, «оберж», как называются они во Франции, стояла поодаль от проезжего шоссе, уже за городком Эгальером. Во дворе, видимо для колорита, был выставлен старинный высокий двухместный шарабан, свежевыкрашенный в ярко-зеленую краску, с большими красными колесами и длинными желтыми оглоблями, упершимися в синее утреннее провансальское небо. Рядом с шарабаном стоял маленький хозяйский «рено».
А хозяева, молодые супруги, случайно купившие этот сарай и переоборудовавшие его в гостиницу под названием «Рэгальер», видимо, просто еще спали. Я заглянула в их кухню при ресторане и увидела такой же хаос и неопрятность, как и в ресторанном зале после свадьбы.
Над кухней в открытом окне полоскалась на ветерке кисейная занавеска.
— Мосье! — закричала я. — Мосье хозяин!..
Через мгновенье встрепанная голова вчерашнего владельца показалась в окне.
— С добрым утром, мадам! Вам завтрак?.. Сию минуту…
Я села на железный стульчик перед столиком. Над моей головой огромный вяз раскинул пышные ветви, вдали голубели Альпии, было половина девятого благословенного майского утра в Провансе.
Наскоро причесанный, едва ли умытый и уже совсем небритый хозяин в полосатой пижаме нес из кухни поднос с завтраком для меня. Это была чашка растворимого кофе — «кафе солюбль», кувшинчик консервированного молока, кусочек масла из холодильника, несвежая булочка и порция варенья.
Хозяйка, как я успела заметить накануне, белокурая молодая особа, по моде одетая в брюки, с сигаретой в зубах, сейчас, видимо, еще отдыхала. Хозяин, убирая со стола поднос с посудой от моего завтрака, заявил:
— Мадам, сегодня понедельник, ресторан выходной, мы с женой уедем к родным. Вот вам ключ от входной двери в отель. Мы вернемся поздно, а может быть, завтра утром, так что располагайтесь, как вам будет угодно. — Он, любезно улыбаясь, подал мне ключ от входной двери.
— А что же, у вас, кроме меня, никого в гостинице нет? — поинтересовалась я, испуганная перспективой остаться в этом сарае на всю ночь одна.
— Вчера уехали сразу три клиента… А зал мы сейчас уберем… После свадьбы там осталась посуда, — говорил хозяин, смущенно вертя кольцо на пальце. — А как вам понравилась «подвязка»? Молодые получили две тысячи франков на свадебное путешествие. Это у них, в Провансе, так полагается. Мы ведь недавно приобрели этот отель…
Он не успел договорить, как подъехал небольшой белый автомобиль «рено». Я узнала его сразу — это была та машина, которую мы с Никой взяли напрокат.
Из машины выскочил Ника.
— Ну как выспалась на новом месте? — спрашивал он, посмеиваясь, видимо зная, что всю ночь здесь шумела свадебная компания. — Здравствуй, приятель! — обратился он к хозяину. — Дайка и мне чашку кофе. — И он присел рядом со мной за столик…
О том, чтобы побывать на празднике цыган в Сент-Мари-де-ля-Мер, мы договорились с Никой еще зимой, когда он сопровождал группу французских студентов в экскурсию по Советскому Союзу. Теперь Ника работал в Париже, в Бюро студенческого туризма, где пользовался хорошей репутацией за знание русского языка, умение быстро ориентироваться в любой обстановке, будь то в Варшаве, в Риге, в Ленинграде или Москве, за добросовестное отношение к труднейшей работе среди молодых, требовательных, разнохарактерных туристов. Советской администрации он нравился своей демократичностью и приветливостью.
Не найдя себя в изобразительном искусстве, Ника сменил кисть на перо и начал писать стихи. Может быть, в силу своего характера, а может, обстоятельств (родители его разошлись, когда сыновья были еще детьми), Ника не получил определенной профессии, но одаренность его и пристрастие к красоте природы, музыки, живописи и поэзии помогали ему разбираться в основном и подлинном, и поэтому с ним было интересно общаться. Холостая жизнь его была довольно безалаберной, и он настолько привык к этому, что иначе жить уже не мог в свои двадцать семь лет.