Ели мы каких-то здешних морских улиток, в раковинах со множеством шипов. Посреди стола вскоре образовалась гора этих пустых, шуршащих золотистых домиков с колючками.
— Ну как? Довольна ли ты нашей поездкой? — спрашивала Ольга, пристраивая еще одну пустую раковину на верхушку колючего холма. — А ведь мы осмотрели едва ли одну четверть этого дивного края. Мы не были в Эксе, в Люрсе, в Антибах, в Ниме, уже не говоря о Марселе и Тулоне.
— На это, наверно, потребуется полгода.
— Если не целый год, — вставляет Ника. — Я здесь живу года три, и то многих мест совсем не знаю.
— Я предлагаю тебе, Ольга, в твой следующий приезд в Москву путешествие по нашим краям. Выбирай: куда бы тебе больше всего хотелось?
Ольга смеется, как шутке, а потом, подумав, серьезно заявляет:
— Хочу в Волоколамский монастырь.
— Браво, Ольга!
Ну, конечно, ей, как искусствоведу, интересны именно эти места. И мы, сидя в маленьком порту Эг-Морта, начинаем планировать наше следующее путешествие. Ну что же, все может случиться в этом лучшем из миров!
Из Прованса надо уезжать на восходе!
Мельница Доде. Мы проезжали мимо нее, возвращаясь в Сен-Реми, через селение Фонвией. Когда-то Доде хотел купить эти развалины мельницы, и была даже купчая, которая так и осталась недописанной. Но «Письма с моей мельницы» — эти небольшие рассказы и очерки, которые Доде начал писать в эпистолярной форме и подписывать — Мари Гастон, печатались в парижской газете «Эвенеман». Так родилась эта книга чудесных рассказов, равная по мастерству и тонкости тургеневским «Запискам охотника». Ни одного рассказа Доде не написал на мельнице, он ездил в Прованс из-за слабых легких, жил в Монтобане у своей тетки госпожи Амбруа, по соседству с каменоломнями Фонвией, и торчал на разрушенной мельнице, наблюдая, беседуя с жителями, вдыхая целебный воздух Прованса вместе с красотой жизни его обитателей. Там он подглядел и тайну деда Корниля, старого мельника, не хотевшего расстаться со своим ремеслом, когда появились мукомольные фабрики, там он нашел и отца Гоше, который придумал эликсир из провансальских трав, стал гнать спирт из них и спас монашескую обитель от голодной смерти, но сам спился, там он и встретил Мистраля, который в большей мере повлиял на его творчество. Но все эти рассказы были написаны уже в Париже, ибо, наверно, надо отъехать от этого благословенного места, чтобы издали еще сильней прочувствовать всю прелесть Прованса…
А мельница все стоит, но сейчас она приведена в порядок. Крылья ее не обломаны, корпус весь реставрирован: правда, как мельница она не служит фонвиейцам, но зато вокруг нее всегда толкутся туристы, и она — «экспонат», она — Мельница Доде…
В этот раз, возвращаясь из Сент-Мари-де-ля-Мер, мы решили, миновав Мельницу Доде, проехать через Тараскон. Это был последний день нашего путешествия, на рассвете нам предстояло отбыть в Париж и потому хотелось ухватить побольше впечатлений напоследок.
Наш лимузинчик катился мимо ржаво-красных виноградников и оливковых рощиц, возле ферм высились заготовленные на зиму стога сена и отдыхали отработавшие сеялки и косилки. Мы ехали к Тараскону.
— Удивительно, что здесь, как только в сказочных государствах, город называется по имени мифического чудовища, — рассуждала дорогой Ольга. — Ведь Тараск — это дракон, который, по преданию, жил между Арлем и Авиньоном, в пещере на берегу Роны. Этот самый Тараск пожирал скот, опрокидывал баржи на реке, съедал людей, и никто не мог убить его, потому что он жил в воде и на суше и всегда успевал спрятаться. А укротила его одна только святая Марта, которая явилась в Прованс проповедовать христианство. Она обвязала его своим поясом, окропила святой водой, и, по преданию, он издал такой вой, что все рощи вокруг затрепетали, как от урагана. Но с той поры он был укрощен. Самое интересное, что тарасконцы каждый год по традиции устраивают шествие чучела этого Тараска по улицам города. И это все необычайно торжественно. Везут шестиметрового деревянного дракона с чудовищной человеческой головой, с разинутой пастью, с шипами на спине, с шестью лапами. Впереди шествует маленькая девочка в белом платье, она держит в руке голубую ленту, привязанную к голове чудовища. Это целая процессия, по всему городу. И все всерьез! Вот ведь народ! Как дети! У них эмблема города — Тараск, он живет в барельефе над входом в мэрию и над входом в церковь Святой Марты, и тарасконцы почти молятся на него!
Для меня все это было странным. Ну представьте себе, что у нас, где-нибудь на Волге, существует до сих пор древний город по названию Змей Горыныч. И каждый год по улицам этого города двигалась бы процессия, во главе которой шел бы сказочный богатырь Добрыня Никитич, в доспехах, с мечом и щитом (точь-в-точь с картины Васнецова), а за ним бы тащили поверженное чудовище — Змея Горыныча. Немыслимое дело!
А провансальцы живут этими поверьями и ни за что не расстанутся с ними. Мне говорили, что французы собираются использовать знаменитые пустынные болота Камарги для постройки новых высотных зданий, поскольку там огромные пространства земли пустуют. Пойдут ли на это провансальцы? Мне думается — нет!
Итак, мы въехали в Тараскон через средневековые городские ворота, покрутились по кривым улицам, таким узеньким, что только наш лимузин мог пролезть между этими домами с окнами, почти сплошь закрытыми ставнями. Это мимолетное путешествие так и осталось в моей памяти почти неосознанным, как во сне. Поэтому я не могу сказать, что я была в Тарасконе, — он словно пригрезился мне в запыленное окно Никиного лимузинчика…
До Сен-Реми мы добрались только к ужину. Это был прощальный ужин у Сильвио, ужин, на котором я в первый и последний раз увидела за работой одного из моих трубадуров. В ресторане пел наш Люсьен в красной курточке с гитарой. Он пел главным образом Брассанса. А мы сидели втроем, все очень уставшие, и все же настроение было приподнятое, хотелось поговорить, поспорить и посмеяться в этот чудный, беспечный последний вечер. Люсьен бродил между столиками, и голос его, сильный, радостный, то уходил от нас, то приближался.
Ника заказал для него жиго из молодого барашка с розмарином, он подсел к нам отдохнуть и выпить на прощанье вина. Тотчас трубадуры принялись шутить и подтрунивать друг над другом. Я смотрела на них и думала, как было бы интересно, если б они в своих курточках вдруг появились бы у нас в Центральном доме литераторов, зазвенели бы своими гитарами, запели бы чудесные народные песни, грустные, мечтательные, веселые. С каким бы восторгом их встретила наша студенческая аудитория, отлично понимающая всю прелесть национального колорита…
Уезжали мы на рассвете. Никогда еще мне не было так жаль расставаться с чужим городом, с гостиницей, даже с этим очень интимным окном моего номера, выходившим во дворик. Окном, в которое заглядывали последние вьющиеся по стене золотистые розы. В лиловом предрассветном сумраке они казались снежно-белыми, и шел от них в окно нежный чайный запах.
Мы расплатились с Сильвио, который провожал нас, сердечно попрощавшись с ним, и вышли на улицу. Занималась заря. И вдруг, словно спохватившись, налетел с гор новый мистраль.
— Мистраль нас встречал, мистраль и провожает! — смеялся Ника, включая мотор.
Последний взгляд на темный городок с ночными фонарями, последний поворот из узкой улицы на белеющее шоссе. Вот и платановая аллея с облетевшей листвой, и зашуршали, кланяясь, придорожные камыши, и закачались на ветру вангоговские кипарисы, и, удаляясь, таяли чуть видные в рассвете фиолетовые Альпии.
На пустынный вокзал Авиньона мы прибыли за несколько минут до прихода поезда.
— Может быть, ты хочешь чашечку кофе? — предложила Ольга. — Буфет открыт…
Но ничего не хотелось, и мы вышли на перрон.
И опять стоял на нем один наш Ника в своем плаще, развевающемся на ветру. Последние наставления Ольги, последние переброски нужными или совсем лишними словами под грохот колес подходившего поезда. И вот — высокие ступеньки вагона, всегда ведущие в другой мир, пока обозначенные коридором и рядом окон…