— Слушай, Жук, но ведь ты же могла утонуть от судороги!
— Ну и что? Я бы мечтала утонуть в Байкале! Представляешь, сколько было бы разговоров в нашем квартале! — смеялась Жюльетта.
— А нам какой бы ты устроила сюрприз! — возмущалась я.
— Красота! Схоронили бы меня на Немецком кладбище, в склепе Форштремов. Я как раз там недавно была, стоит, как и раньше, видно, ждет меня, — острит Жюльетта, — я ведь всегда мечтала умереть в России, чтоб меня хоронили по православному обряду. Уж очень я не люблю католических похорон. Холодно, официально, равнодушно. А тут какой бы был фурор — мадам Кюниссе утонула. Где? В Байкальском озере! Вот шуму было бы! — смеялась Жюльетта. — Знаешь, я послала с Байкала двадцать пять открыток моим парижанам. Я же выиграла пари!
Она вытащила из сумки еще одну открытку:
— А это — тебе, на память. Вот как раз в этом-то заливчике я и искупалась!
* * *
Мы снова сидим у нас на никологорской террасе. Внизу по дорожкам с визгом и хохотом обгоняют друг друга на велосипедиках мои маленькие внуки. Жюльетта смотрит на них и вдруг мечтательно заявляет:
— Ты знаешь, а я снова стала прабабушкой.
— Что, у Сильвии второй ребенок?
— Не-е-ет. У Пьера родилась дочка.
— Как — у Пьера? Ему же шестнадцать лет. Он же еще школьник? А мать кто?
— Учительница из его же школы, Коринна Леру. Ей около сорока лет, — смеется Жюльетта. — Решила просветить Пьера. Говорит, что ей нужен здоровый ребенок. Замуж выходить не за кого. Все мужики — бездельники. Ребята постарше пьют, колются наркотиками, от них дети здоровыми быть не могут. А Пьер малый еще не испорченный. Она за ним следит. Он хоть учиться хорошо стал…
— Но ведь это же ужасно! — возмущаюсь я. — Она же ему в матери годится.
— По-моему, это не имеет значения, хотя сын Поль и Жаклина были так же, как и ты, в ужасе. А она заявила, что ей ничего от них не надо, ни прав, ни наследства, ни помощи. Женить на себе Пьера она не собирается, ей только нужен здоровый ребенок. А ребенок прелесть, девочка, и назвала она ее Аурелией. Я у них была в Пуйи. И такую увидела красотку, толстенькую, розовую, просто принцесса! Вот все кричат: незаконная, незаконная, а по-моему, если уж родилась на свет, то чем же она виновата? Живет, растет — вполне законная. Это раньше бывало, если девушка забеременеет, то уж либо в Сене топиться надо, либо тайно в деревне родит, там и оставит ребенка. Внебрачный ребенок считался позором. Требования общества, традиции, приличия, устои. А сейчас какие там устои? С молодежью родители не справляются. Время другое… Да я же знаю: как только Поль и Жаклина увидят эту прелесть Аурелию, так тут же влюбятся в нее. А Пьер хоть учиться стал лучше, мадемуазель Леру за ним следит и помогает ему в уроках. Она так и сказала: я его сама женю на хорошей девушке…
Вот так Жюльетта в самых трудных положениях находит положительные выходы. Такова ее философия. Она считает, что когда человек умирает, то все плохое уходит с ним, а хорошее, то, что пошло людям на пользу, останется. И она права. Как-то я говорила с ней по телефону, и она в восторге сообщила мне:
— Ты знаешь, Поль и Жаклина подружились с учительницей, Новый год справляли вместе с детьми, с внуками. И все было — и елка, и подарки, и угощение. И все были счастливы…
А потом жизнь перетряхнула все отношения. Учительнице, Коринне Леру, некогда было возиться с дочерью, она наняла какую-то старуху, которая совсем никогда не воспитывала детей и делала бог знает что. Тогда Поль и Жаклина забрали к себе Аурелию.
И теперь Жюльетта, приезжая в Пуйи, очень любит прогуливаться с правнучкой, которой два года, но она необычайно сообразительна и говорлива.
— Недавно мы пошли с ней к Полю, туда, где он пропахивал на тракторе землю для посева, — рассказывала Жюльетта. — Так она всю дорогу болтала, да такие занятные вещи!..
Жюльетта, старый друг мой с вечно молодым духом… Я вижу ее на вспаханной земле, ведущей за ручку прелестную маленькую правнучку. Где-то впереди тарахтит трактор неудавшегося археолога.
И своими сухими, легкими ступнями Жюльетта с удовольствием бредет рядом с семенящими крохотными башмачками Аурелии по борозде взрытой, свежей, дразнящей своим запахом земли, в которой-то, может быть, и есть единственная известная правда, неколебимая истина. Все равно, будь то земля русская, французская, норвежская или африканская, но только на ней держится жизнь человека, который, по мудрому древнему слову, «из земли вышел, в землю и отыдет».
Ленэгр
— Так что же вы почувствовали, когда сели в поезд? Боль в сердце?
— Нет, скорее — удушье и боль в середине груди, что-то вроде стенокардии…
— И большое расстояние пришлось вам бежать до вагона?
— Метров сто пятьдесят.
— Так. И, когда вы сели, что произошло?
— Приняла таблетку валидола и вдруг очень захотела спать.
— И вы заснули?
— Да. И проспала около часа.
Ленэгр усмехнулся и стал что-то неторопливо записывать на большом листе бумаги мелким, четким, косым почерком. Все это происходило у него в кабинете на квартире, в солидном старинном доме на бульваре.
Невысокий, щуплый человечек с большим лысым черепом и сухим лицом какого-то буддийского священника, а может быть, мага-предсказателя, сидел против меня за столом в большом кресле. Нижняя губа его несколько оттопыривалась, опуская углы рта, отчего это маленькое лицо постоянно сохраняло брезгливое выражение. Сквозь очки на собеседника смотрели темные, умные, внимательные глаза. Не скрою, что первое впечатление было не из приятных. Он так серьезно и строго задавал самые, казалось, несложные вопросы, что вызывал некоторое недоумение. Только потом, спустя несколько дней, вспоминая свой визит к нему, понимаешь, что в эту минуту он тщательно изучал пациента, и каждым из них он занимался около полутора часов.
— Так куда же вы ехали?
— На станцию Лэ Лом.
— Так далеко от Парижа на прогулку?
— Нет. Мне хотелось найти памятник Верцингеториксу.
— Верцингеториксу, — повторил он, как будто ничему не удивившись. — Вы изучаете галло-романскую войну?
— Не совсем, мне просто очень нравится этот древний герой, патриот, этот честный воин, отличный полководец, потерпевший такую неудачу…
Лицо Ленэгра приняло выражение какой-то скептической удовлетворенности.
— Так. У вас были боли в сердце, когда вы поднимались на этот холм, где стоит памятник? Это ведь высоко.
— Нет, никаких болей. Наоборот, я была очень бодра и ничуть не устала.
— Значит, реакция наступила, когда вы вернулись в Париж?
— Да, ведь я была одна в квартире друзей, уехавших из Парижа, и тогда я позвонила еще одному нашему большому другу, который и обратился к вам с просьбой принять меня…
Ленэгр нажал кнопку звонка на столе, и тут же вошла его сестра милосердия. Она была молода, красива и элегантна.
— Взвесьте мадам, пожалуйста, и сделайте ей кардиограмму.
Сестра занялась мной, а профессор начал что-то искать на столе среди бумаг и снова записывать.
— Скажите, какой был у вас наибольший вес?
Я вспомнила, что лет двадцать пять тому назад я весила сто два килограмма.
— О-о-о! Это вес штангиста, мадам! — сказал он серьезно и вышел в соседнюю темную комнату: аппарат у него был старого образца и пленку проявляли в темноте.
Я начала приводить себя в порядок, когда из темноты послышался голос профессора:
— В течение скольких лет вы курили, по скольку сигарет и когда бросили?
— Курила в течение семнадцати лет по пятнадцать — двадцать сигарет, бросила двадцать пять лет тому назад и с тех пор не курю.
— И отлично делаете, мадам! — сказал Ленэгр, выходя из лаборатории и вытирая руки полотенцем. Он снова, как божок, уселся в свое кресло. — Так вот, мадам, у вас нет никакой стенокардии — это первое заключение, дальнейшее я скажу вам после того, как послушаю ваше сердце. Разденьтесь, пожалуйста, до пояса.