Я тогда еще не представляла себе, насколько Вильгельм рассеян, простодушен и сколько в нем, при всей его солидности и внушительной внешности, детской непосредственности и доверчивости, я бы даже сказала — легкомыслия.
Он мог выкидывать номера вроде анекдотических рассказов о знаменитом профессоре Каблукове. И бок о бок с его одаренностью, образованностью и высокой культурой уживалось полное небрежение к каким-то элементарным правилам в общежитии и практическим элементам и формальностям, без которых не существует административных порядков. Все близкие друзья Левика знали это и относились к нему с особой симпатией и даже нежностью, прощая ему все его странности за удивительный философский ум, за талант, за щедрость и доброту.
Вильгельм чрезвычайно легко сходился с людьми и как-то совсем по-своему делил их на интересных для него и неинтересных. Я никогда не слыхала, чтобы он о ком-то говорил плохо или осуждал кого-либо, но если что-то не нравилось ему в человеке, он вежливо и беззлобно отходил в сторону.
Итак, мы едем на запад, беседуем, читаем, глядим в окна.
Варшава. Польские пограничники с подвесными ящичками на груди, полные собственного достоинства и даже превосходства, раскрывают дверь в наше купе, бегло осматривают его, ставят печати на наши паспорта и уходят, переговариваясь, не глядя на нас, словно мы какой-то неодушевленный груз. Поезд мчит нас теперь по скудным полям Польши, с небольшими фермами, мелкими хозяйствами, проселочными дорогами. Вскоре переезжаем границу, и мы едем по ГДР. Тут уже совсем другая картина. Чистота классическая — «ганц аккурат». Высаженные леса сосны и ели — шеренгами, как солдаты, все почищено, приглажено, подкрашено, каждый палисадник, даже самый крохотный, — образец чистоты и прилизанной красоты и добропорядочности! Скука!
В Берлин мы приезжаем ночью, спать не хочется, смотрим из окна нашего неосвещенного купе на платформу, где на скамейках сидят какие-то пожилые немецкие пары, очевидно, ждут пересадок. Они смотрят на дощечку нашего вагона «Москва — Париж» с любопытством, интересом, но чаще с пренебрежением и недоверием. Мимо нашего окна проходит какой-то упитанный, явно недружелюбно настроенный немец, с крохотным кепи на коротко постриженной голове.
— Виля, а вот ты веришь немцам? Ну вот хотя бы этому, что идет мимо нас?
Виля смотрит вслед уходящему.
— Нет. Не верю, и тем старикам, что сидят на скамейках, все равно они нас ненавидят… — раздумчиво говорит Виля.
— Странно, а вот мой отец Петр Петрович никогда не любил и не верил немцам. Знал все языки — английский, французский, итальянский, испанский — и никогда не учился немецкому языку. Он считал немцев высокомерными, тупыми, безвкусными. Терпеть не мог немецкой поговорки «Дойчлянд юбер аллес» — «Германия превыше всех». Представь себе, он чувствовал это даже у Вагнера, не любил его музыки и у себя на даче в Буграх озорно назвал свинку Изольдой, а поросенка Тристаном. На что наш сторож, молодой Лешка, страшно обиделся: «Да за что же вы его, Петр Петрович, такого чистенького боровочка, и вдруг Дристаном окрестили?» — смеялись мы просто до слез над этим заявлением… И в то же время папа боготворил Баха, Моцарта, Генделя. «Они принадлежат всему миру, а не только одной Германии», — утверждал папа.
Вильгельм был страшно удивлен, он, конечно, смеялся. Но все же не соглашался с папиной концепцией…
Тусклые лампочки вокзала как-то печально бросали свет на озабоченные и скучающие лица берлинских пассажиров, и мы были рады, когда поезд наконец дал толчок и мы отъехали от перрона, для того чтобы, переехав реку Шпрее, через несколько минут снова остановиться на платформе вокзала Западного Берлина и увидеть разительную перемену.
Это был уже совсем иной мир. Залитые разноцветными огнями рекламы улицы, шумное движение даже в этот глухой час ночи, открытые рестораны, мюзик-холлы. Европейский блеск, показная роскошь изобилия.
Снова проверка документов, и в окне перед нами высоко в небе вертится неоновая эмблема автомобильной фирмы «Мерседес» — треугольная звездочка в круге, который исчезает, когда эмблема поворачивается к нам профилем, и снова возникает голубым видением на черном фоне неба. И, сколько раз я ни ездила по этому пути, всегда тянуло меня посмотреть на нее, пока поезд не отъедет от Берлина, и тогда уже ложишься спать, до самого Кёльна.
В Кёльне мы рано утром. Конечно, весь вагон не спит: надо увидеть это чудо — Кёльнский собор. К счастью для всех нас, пассажиров, он стоит как раз против вокзала. Сквозь утреннюю дымку тумана он возносит свои резные башни и башенки со шпилями, свои барельефы филигранной работы древних мастеров.
Поднявшись над зеркалом Рейна,
Глядится в зыбкий простор,
Святыни великого Кёльна —
Великий старый собор, —
читает Вильгельм строчки Гейне в своем переводе. И я слушаю с восторгом от каких-то новых впечатлений и в этом много раз виденном соборе узреваю что-то заново и заново чувствую…
Но поезд трогается, мы подъезжаем к мосту. Рейн, серый в зыбком тумане, катится под мост, и движутся по нему ранние пароходики, длинные, груженые баржи. Набережные еще пусты, но уже многие окна освещены.
— А знаешь, — вдруг говорит Виля, — вот если б мы с тобой сейчас вылезли с нашими чемоданами, вышли бы на пристань, сели бы на пароход, доехали до Страсбурга, попробовали бы в киоске на вокзале «страсбургского пирога». А там начинается канал Рейн — Рона, и мы через дня три попали бы прямо в Прованс. Вот интересное было бы путешествие!
Я, понятно, в полном удивлении от осведомленности моего друга, смотрю на уходящие берега Рейна, а Виля неожиданно добавляет:
— А впрочем, по этому грязному Рейну, наверно, противно плыть. Я где-то читал, что в нем нет ни рыбы, ни моллюсков, ни растений, — так загрязняют его воду все гидростанции, заводы и прочие заведения, что вода эта уже просто мертвая…
— Чай будете пить? — заглядывает к нам в купе проводник.
— Конечно, конечно, — спешит ответить Виля, — я сейчас приду к вам с термосом, мы заварим кофе. — Виля берет термос, ищет баночку с кофе и вдруг, потянув носом, обращается ко мне: — Слушай, мы же забыли о Танином пакете! Я чувствую, чем-то протухшим пахнет, тут у меня, наверху. — Он снимает пакет с полки, разворачивает его, и — о ужас! — куча испортившихся бутербродов с растаявшим маслом, протухшими яйцами, паштетом, колбасой. — Куда ж теперь это все девать? — Виля сворачивает пакет. — Вот обидно-то, Танюшка так старалась… Я сейчас пойду выброшу.
— Смотри не выброси в окно. А то еще подумают, что ты мину подбросить хочешь, — шучу я ему вдогонку.
Пакет не влезает в мусорный ящик в коридоре вагона. Проводник, покачав головой, берет его у Вили.
— Ишь, сколько добра-то пропало! — сетует он, засовывая пакет в ведро.
Едем по Европе. Проезжаем Германию, Бельгию, вот уже и Франция. Здесь все это так близко друг от друга, постоянная смена пограничников, разговоры на разных языках, смена впечатлений уносит нас куда-то все дальше и дальше от родных мест. И вот, наконец, мы подъезжаем к Парижу. Все уже готовы к выходу, стоят у окон. Едем предместьями. Оба мы замечаем одну и ту же деталь: чем ближе к Парижу, тем больше многоэтажных узких зданий, ничем не отличающихся от архитектуры зданий при въезде в нашу столицу — Москву. Высоченные ящики с выступами и балконами, и окна, окна, окна…
…В Париже мы пробыли недолго. Надо было срочно выезжать в Марсель. Нас ждал Прованс. В советском консульстве нам обещаны были машина и шофер для поездки по городам Прованса.
Повидав друзей в Париже, на четвертый день мы сели с Вильгельмом в поезд «Париж — Ницца» и рано утром на следующий день вышли на вокзал Марселя.
Марсель — древний порт на Средиземном море, первыми поселенцами которого были в третьем веке новой эры греческие рыбаки, так что можно считать греков предками провансальцев. Марсель встретил нас шумной портовой жизнью, пронизанной солнцем и пропахшей морем.