«Мы писали тогда натюрморты, главным образом яблоки. Никогда не видев живописи Сезанна, я написал больше яблок, чем Сезанн. Это было „Время яблок“. Вот на что мы тратили его в ту эпоху…»
Я снова выхожу на улицу Святых отцов и по ней добираюсь до Севрской и до громадного магазина «О бон маршэ», сверкающего шестью этажами зеркальных витрин, за которыми в это время дня идет оживленная торговля. Их несколько, больших домов против магазина. В каком же из них жил Майоль? Я снова жалею, что Юдифь Клодель не указала номера дома. Стою в скверике Бусико, что раскинулся рядом с магазином. Все дома тесно притиснуты один к другому, и на всех есть мансарды с небольшими окошками, — из какого же окошка мог смотреть Майоль на это море соблазнов? На этот роскошный магазин, где он не мог ничего купить в те годы нищенского, голодного существования.
Слава пришла к Майолю в сорок лет, когда он стал скульптором. У Октава Мирбо есть литературный портрет Майоля того времени: «Со своим удлиненным лицом, своими всегда живыми глазами, своим острым, принюхивающимся носом, своими мягкими манерами, тонкими и благоразумными, он похож на молодого волка. Будучи человеком из народа, он никогда не отказывался от своего крестьянского происхождения.
Наоборот, он гордился им. От народа он взял девственную силу, большую стойкость, наивную доверчивость, телесную сноровку и существование суровое и чистое. Он беден, горд и весел. Он принимает людей с искренней сердечностью, с постоянным радушием, с шармом нежным и в то же время шероховатым. Душа его чиста, как у того, кто никогда не подвергался дурным желаниям. Он говорит с южным акцентом, живописно и красиво, и все, что он говорит, — просто, крепко, верно, колоритно и надолго остается в вашей памяти».
Такими же, как и его речь, были и его ранние работы — простые, сильные, правдивые и красочные. Майоль начал с обточки дерева.
«Когда я начал резать мою первую статуэтку из дерева, — рассказывал он Юдифи Клодель, — я взял брусок и принялся его обтачивать, стараясь передать основное: ощущение женской грации. Потом я затерял эту статуэтку, и через тридцать лет я нашел снимок с нее, и мне показалось, что это фотография с китайской скульптуры. Мне показалось, что она — из другой эпохи. А у меня ведь не было никакой идеи, кроме той, что нужно вырезать из дерева красивые формы. И это дало мне ключ к тому, что делали наши предки».
6
Мне удалось посмотреть небольшой хроникальный фильм о Майоле, снятый в 1943 году режиссером Жаном Лодсолем в Баниюльсе. Это удивительнейшие кадры, уловившие все особенности этого гениального человека…
Вот он бредет тропинкой, седая борода развевается на ветру, и походка его, несмотря на возраст, быстра и стремительна…
Вот он, усевшись под солнцем на подоконнике, рассматривает папку с рисунками, и крупным планом видишь его неказистые башмаки, совсем особенные, сохраняющие типичность его походки…
Все последние годы жизни он посвящал рисунку и живописи. Он много писал маслом в Баниюльсе, и живопись его была импрессионистического характера. В силу своих привычек он никогда не собирался на пейзаж с мольбертом и складным стулом, он любил случайно набрести на мотив, и тогда он привязывал холст к стволу дерева носовым платком за перекладину подрамника, садился на пенек и писал по вдохновению, полный свободы и внешне, и внутренне. Рисовал он много и постоянно носил в карманах записные книжки, куда заносил штрихами то, что ему казалось важным.
А вот Майоль, повязав голову платком, присел на корточки над ручьем и что-то там разглядывает с абсолютно не стариковской пытливостью, юмором и даже какой-то нежностью на морщинистом лице…
Он любил природу с младенчества до старости и с той же неизбывной страстью. Он вставал каждый день в шесть часов утра, чтобы увидеть восход солнца, и ложился поздно, чтобы не пропустить концерта лягушек, который слушал на берегу каменистой речки, присев на валун и целиком отдаваясь природе, наблюдая за светящимися насекомыми, которые производили легкий шум.
— Вы думаете, что здесь тишина и уединение? Ошибаетесь. Вслушайтесь, какое здесь шумное общество!..
…Еще кадры: Майоль в своем доме, который отапливался дровами и освещался свечами, он любил этот дом, но не любил семейной обстановки. В розовом доме его всегда ждали, все для него приготовляли, сердились, упрекали, просили денег, а он любил жить один, в его собственной, одному ему понятной атмосфере. Он любил думать, наблюдать, мечтать и наслаждаться тем, что всем остальным людям казалось будничным. У него был свой «университет», и он постоянно искал атмосферы высокого духа анахорета.
— Я стар. Я ничего не хочу. Я не хочу думать о деньгах, не хочу, чтоб от меня чего-то ждали и требовали. Я хочу жить в мире идей и во имя их продолжать работать, а для этого необходимо одиночество, — говорил он.
И он уходил далеко от дома, на холмы, этот восьмидесятитрехлетний артист, и преодолевал по пятнадцать километров, отыскивая дикие места. Там, где-нибудь на верхушке холма, он раскладывал костер из сухих виноградных сучьев и жарил на углях мясо, приправляя его пряными травами. Во фляге у него было сухое баниюльское красное вино, и ничего лучше не было для него, как завтракать на природе, сидя на камушке и глядя на синий Львиный залив.
Он и дома любил приготовлять пищу и умел из простой фасоли сделать чудо, сплошную поэзию, потому что считал кухню — искусством. Он любил все делать сам, вплоть до украшения парадного стола, что считал чрезвычайно важным, если надо было принять гостей.
…Кадры в мастерской: Майоль перед своей последней работой — скульптурой «Грация». Его морщинистые руки отбивают от застывшего гипса лишние кусочки с бедра статуи. Последнее время он работал, не отливая с глины гипсовой формы, а просто накладывая сырой гипс на плоскости, соскабливая и выравнивая линии тела скребочком…
Вот он на пороге своего розового дома, медленно сходит со ступенек в свой сад… А вот он уже в саду, сидя на земле, рассказывает каким-то молодым людям, как трудно ему было попасть на лекции в Школу изящных искусств. Глуховатым голосом ведет он свою простую, незатейливую речь:
— Я не был принят в Эколь де бозар, но мне страшно хотелось поработать там со всеми вместе в рисовальных классах. И я заметил, что студенты выходят из школы на перерыв между занятиями без шляп. И однажды, спрятав шляпу, я смешался с толпой, стоящей у ворот школы на улице Бонапарт, и вместе со всеми проник незаметно в класс и стал рисовать как ни в чем не бывало… — Майоль улыбается в усы и смотрит на гостей светлыми блестящими глазами, и веет от каждого его движения какой-то доброй простотой и достоинством…
— Нет легких путей к искусству, — говорил он. — Каждый путь как большого, так и малого таланта всегда труден. Легкие пути не ведут к подлинному искусству, — так говорил он своим молодым друзьям, и они чувствовали, что все, до чего дотрагивался этот гений, оживало.
Майоль любил шутку и смех, и к самому себе он никогда не относился всерьез. Однажды кто-то в споре бросил ему фразу:
— Говорят, что вы лучший в мире скульптор.
— Я? — засмеялся Майоль. — Да я не могу вылепить как подобает вот этой ноги. Это — я!.. А что же тогда другие?..
Он шутя рассказывал собеседникам, что когда-то в молодости он любил таскать фиги из кладовой своей сестры. Но однажды фиги стали быстро исчезать, и он видел, что их, кроме него, кто-то уничтожает. Потом он заметил, что это крысы. И он говорил сестре:
— Как же крыса уносит фигу? Наверно, в передних лапах!.. Ах, я не пожалел бы двадцать франков золотом, чтобы только увидеть, как она уносит эти фиги!..
Как человек сверхъестественный, Майоль никогда не болел и никогда никого не утомлял своим дурным настроением. Из поэтов он любил Рембо, Малларме и читал наизусть всего Бодлера, томик стихов которого сам переплел в оригинальный переплет.
В молодости он дружил с поэтом Лафаргом и даже иллюстрировал издания его стихов. Музыку Майоль любил и знал как подлинный музыковед, и особенно ранних классиков — Баха, Моцарта, Скарлатти, Куперена. Однажды в гости к нему приехала польская пианистка Ванда Ландовская, она так пленила Майоля игрой на клавесине, что осталась в Баниюльсе на два года.