— Ну, конечно, надо пойти! — обрадовалась Бибка. — Это же такой случай… — Бибка смотрит на меня своими полуприкрытыми голубыми глазами и улыбается доброй, задумчивой улыбкой.
Обед в русском ресторане на бульваре Распай отличался изысканностью старинной, «барской» кухни. Друзья мои, французы-художники, с аппетитом уплетали блины с икрой и борщок, а я, признаться, с большим удовольствием отведала бы жиго из молодого барашка с розмарином и тимьяном. Но разве можно убедить французов в том, что русские люди, путешествуя, обожают пробовать национальные блюда? Я лично приезжающих к нам французов люблю пригласить на домашние сибирские пельмени. Они имеют неизменный успех.
Отобедав, мы не спеша отправились пешком к театру. Вечер был холодный, пасмурный, мы шли по широкой улице Ренн, сверкающей витринами уже закрытых магазинов; мимо нас проходили группами шумные парижские студенты, часто — темнокожие, ярко одетые негритянские, индийские, арабские юноши и девушки, приехавшие в Париж за путевкой в жизнь.
Узенькими переулочками мы выбрались на набережную, перешли мост и, миновав Лувр, оказались возле знаменитой французской «Комедии».
«Тартюф» был блистателен. Актер Ирш, игравший его, пожалуй, лучший «мольерист» Франции, заставил публику отречься от всего, даже от сцен, где он не участвует. Ирш настолько овладевает вашим вниманием и восхищением — вам кажется, что играет один он, а остальные репетируют или подыгрывают ему, и, видимо, актерам играть с ним довольно трудно.
Пожалуй, Мольера нужно смотреть только в этом театре. Я вспомнила нашу очень хорошую постановку «Тартюфа» в Художественном, и все же, сравнивая ее с парижской, убеждаешься, что наша теряет уже в заторможенности темпов. Парижский «Тартюф» ошарашивает легкостью и стремительностью в смене положений. А паузы Ирша рассчитаны на секунды, ни одной лишней, и потому каждый раз вызывают бурную реакцию зала, как общий вздох. Наверно, французы смотрят нашего Мольера с тем же чувством неловкости, с каким мы смотрим на их сцене «Дядю Ваню» Чехова.
Домой я возвращалась уже в двенадцатом часу, в Париже спектакли начинаются на два часа позже наших. От театра до дому не больше семи минут хода, если идти по прямой, мимо Лувра, через мост Карузель, но мне хочется пройти мимо муз Майоля, и потому я иду в обход. И вдруг посыпался крупный, частый снег. В Париже его любят, он редкий гость, освежающий отравленную газом атмосферу. На лицах парижан он вызывает нежные улыбки. Пока я дошла до сада, снег закрыл пушистой пеленой зеленую траву. Он лег шапками на голову майолевских дев, прикрыл их обнаженные бронзовые, словно от загара, груди и плечи, и казалось, что им, живым и трепетным, смертельно холодно под этим синевато-белым покровом. Я прошла между ними, потом под Триумфальную арку, на мост. И тут пришлось задержаться, настолько феерично было это зрелище с моста. Весь Ситэ и островок с собором Нотр-Дам, и его набережные каждую ночь ярко иллюминируются гирляндами цветных лампочек. И сквозь завесу снега, пронизанную пестрыми лучами, этот островок кажется чем-то нереальным. Стоишь и смотришь, а снежинки падают и падают, плавно кружась и колышась, и тут же исчезают в страшно черной воде Сены, — это особенно хорошо видно, когда глядишь под мост. Где-то бьют полночь башенные часы. Я отрываюсь от перил и бреду по мосту к своему дому. Снег редеет. В окнах у моей хозяйки яркий свет, и это для меня чрезвычайно радостно.
5
Парижане умеют хранить память об историческом прошлом. Они умеют, непрерывно изменяясь внутренне и внешне, со своим священным быть бережными, они ответственны за него. И потому, когда забредешь в какие-то средневековые переулочки — щели между стенами домов, похожих на декорации павильонов киностудий, то теряешь ощущение времени и реального. «Э-э-э! Это вы не попали сюда в мае прошлого года, — скажут вам на это парижане, — тут такое было в дни студенческих беспорядков, уж какая там бережливость! Взрывали, поджигали, били витрины, заваливали улицы баррикадами». На что вы им ответите: «Э-э-э! Это, пожалуй, не их вина, а ваша!» И все-таки, когда прибрали битое стекло и остовы сгоревших машин, вставили витрины и починили сломанные решетки, Париж стал прежним, Нотр-Дам стоит семьсот лет на том же самом месте, и парижанам в голову не вскинется построить против него двадцатиэтажный ящик из стекла и железа. Я не представляю себе взорванного Пантеона, на месте которого должен встать доходный небоскреб новейшей конструкции. Хотя если бы такое предложение поступило, то немедленно нашлись бы коммерческие заправилы и за ночь взорвали бы Пантеон, а в лучшем случае разобрали и продали бы его американцам.
Но в Париже этого быть не может. По улицам его Латинского квартала ходил молодой Майоль с друзьями, нищими художниками. Все они старались поселиться где-нибудь возле Школы изящных искусств (Эколь де бозар). Она непоколебимо стоит на улице Бонапарт; только если вы сейчас пойдете по этой улице, то вас обгонят какие-то не то юноши, не то девушки. У них волосы до плеч, почти не видно глаз за челками, у всех узкие брючки и джемперы, и иной раз, только обогнав их и обернувшись, вы увидите, что лицо субъекта обросло бородой или же лицо субъекта без усов и с сильно подведенными глазами, — значит, будущая художница. И все они с папками и ящиками и непременно жуют резину из автоматов на станции метро. Иногда на них развеваются длинные черные плащи, застегнутые на цепочки с золочеными львиными головками, — кажется, что они выкопали их из театрального реквизита…
А ведь в таких плащах ходили студенты Эколь де бозар во времена Майоля, и он сам поселился где-то здесь в переулке, чуть ли не в погребе, где продукты, которые присылали ему родные из Баниюльса, за три дня покрывались плесенью, как пишет об этом Юдифь Клодель, которой Майоль сам рассказывал об этом так:
«Как же я вытяну? — спрашивал я сам себя. — Я погибну, подохну от нужды, оттого, что некому позаботиться обо мне; замученный ревматизмом, я долго лежал в госпитале и вышел, чтобы снова впасть в нищету. Иногда подумывал покончить с собой, бросившись в Сену». Но, видимо, Майоля, выросшего в недрах крестьянского темперамента, сберегла суровость вынужденной нравственной чистоты и спасла его от катастрофы, пишет Юдифь Клодель. Из погреба он переселился на чердак какого-то крохотного отеля на улице Бонапарт. Рядом жили два его друга, тоже студенты, Бурдель и Ложе…
Я иду по улице Бонапарт и сетую, что Юдифь Клодель не указала номера дома, где жил Майоль. Все дома здесь старые и все свидетели жизни будущих знаменитостей. В каком из них жили Майоль и Бурдель?.. А мимо меня бегут студенты, они громко спорят, толкаются, хохочут, насвистывают модный вальс. Я вижу их на фоне старой стены из серого камня, на которой еще с прошлогоднего мая осталась надпись белой краской: «Да здравствует анархия!»
По записям Юдифи Клодель очень хорошо представляешь себе юность художников, ставших впоследствии гордостью нации. Майоль недолго жил на улице Бонапарт. Вместе с Ложе они сняли мансарду на Севрской улице, в семиэтажном доме, как раз напротив магазина «О бон маршэ». Ложе отбывал тогда воинскую повинность и благодаря доброте начальника получил право днем посещать художественную школу, а ночевать в казарме. Студенты жили на общих началах, не тратя больше трех су в день на человека. Это было время, когда на два су (су — это пять сантимов) можно было купить кусок сыра бри, на одно су — на целый день хлеба и на одно су — фунт кровяной колбасы. Иногда Ложе из казармы приносил большой круглый хлеб. А за картошкой они ездили на Центральный рынок, где по дешевке покупали остатки, ссыпая их в блузу со связанными рукавами, чем приводили в восторг торговок. Время от времени Майоль получал из Баниюльса корзину с продуктами. Тут были метры наперченной домашней колбасы, овощи, фрукты. И начинались дни кутежа. Часы звериной радости насыщения. К Майолю и Ложе присоединялись друзья из школы. Ахилл Ложе раздувал огонь в камине и чистил овощи, а Аристид Майоль приготовлял вкуснейшие блюда по рецептам тетушки. Это существование длилось три года. И Майоль так рассказывал о нем Юдифи Клодель: