2
Это действительно одно из самых ярких воспоминаний моего детства. Может быть, потому, что последующих двух-трех недель я почти не помню и знаю о том, что произошло, только по чужим рассказам. Той же ночью я закатила маме чудовищную истерику, мама до смерти перепугалась, вызвала врачей, и меня под завывание сирены повезли в детское психиатрическое отделение городской больницы.
Позже, когда я училась в институте, то смогла (не слишком официальным путем) выписать из архива и прочесть собственную историю болезни. Согласно записям, меня трое суток держали в искусственной коме – это говорит о том, что срыв был довольно серьезным. Но я, конечно, ничего не помню. Я помню реабилитационное отделение: тенистый парк, батуты, качели, спортивную площадку, хитрого рыжего пони Укропа в манеже, кроликов и козочек в вольере, бассейн, огромную игровую комнату, веселых девочек-практиканток, которые всегда были не прочь повозиться с детьми-пациентами, а то и научить их чему-нибудь интересному – плести украшения из бисера, танцевать польку, стоять на голове или нырять в воду «солдатиком». То есть, разумеется, я пришла в себя раньше, в палате, где на потолке были нарисованы солнышко и радуга, на стенах – лес, горы и море, на подоконниках сидела куча плюшевых игрушек, а окна и двери были закрыты белыми решетками. Но это – не самые лучшие воспоминания, и я не задерживаюсь на них. Потом меня пустили в общую палату к другим выздоравливающим. Но они все были гораздо старше меня и брезговали возиться с «малявкой». А для меня их разговоры были по большей части непонятны и скучны.
И еще помню огромное, неотступное, удушающее чувство стыда – к тому времени я уже поняла, что могла натворить в ту ночь, когда мама увезла меня от дяди, и понимала, что в том, что я ничего не натворила, никакой моей заслуги нет. Все те обещания и заверения, которые я так гордо и уверенно давала дяде, оказались сплошной ложью. Хорошо, что меня остановили, я не остановилась бы сама. И теперь я не знала, будет ли мне кто-нибудь доверять, как прежде, и главное – могу ли я доверять самой себе.
По ночам девочки в спальне рассказывали страшные истории о глупых детях, которые захотели, чтобы к ним вернулся близкий потерянный человек. Обычно речь шла об умерших бабушках и дедушках. И от одной мысли о том, что я могла сделать такое с собственным отцом, что я могла своим глупым, бессмысленным, неконтролируемым желанием превратить любимого человека в зомби, мне становилось тошно и не хотелось жить.
То была вторая фаза срыва – депрессия, наступающая в большинстве случаев через семь-десять дней после острой реактивной фазы, о чем я позже прочла в учебнике психиатрии. Для взрослых вторая фаза была не менее опасна, чем первая, и требовала неусыпного внимания со стороны персонала. Примерно треть взрослых пациентов на высоте депрессии действительно желали свести счеты с жизнью, и желание сбывалось быстрее, чем персонал клиники успевал что-либо предпринять. Среди детей такие случаи были крайне редки. У ребенка, если он воспитывался в мало-мальски нормальных условиях, инстинкт самосохранения очень долго остается практически неповрежденным, и базальное желание жить и оставаться здоровым как физически, так и психически сохраняет свою силу до подросткового возраста, а зачастую и позже. И все же у детей также нередки следовые депрессии, и врачи хорошо знали, как с ними справляться.
Сад вспоминать приятно. Там росли какие-то особые клены, которые меняли окраску в самом начале осени. Я сидела, греясь на солнышке, запрокинув голову, смотрела вверх, где темно-красные кроны кленов цвели, словно розы, в обрамлении зелени других деревьев, и думала, что, если меня уже выпускают в сад, значит, мне доверяют хоть чуточку. И это тоже было приятно. Над коленями у меня парил открытый детский журнал из больничной библиотеки, головоломки в котором должны были отвлекать меня от осознания всей полноты моего падения, но я в него не смотрела. Листья и небо были гораздо интереснее.
Рядом сидел Алекс – мой доктор, в которого я была тайно и безнадежно влюблена. Сумасшедший красавец: рослый, статный, с кожей цвета кофе, проникновенными черными глазами, длинными тонкими пальцами, которыми хотелось любоваться, как цветами в саду. Он осторожно допытывался, почему я все еще не хочу видеть маму. Я сказала:
– Она любит задавать вопросы. А я не люблю отвечать.
– Туше.
– Что?
– Я понял намек.
– Нет… просто… – И я решилась: – Меня будут судить?
– Судить? Почему?
– Я же совершила преступление. Ну… почти совершила.
Он улыбнулся:
– Почти не считается.
– Если бы вы тогда не успели…
– Хелина, если бы за это судили, тюрьмы были бы переполнены маленькими детьми. А такое никому не понравится. И потом: это была ошибка твоей матери, а не твоя. Она должна была сразу показать тебя психиатру, нельзя было оставлять все только на школьного психолога – там немного другие задачи и другое образование. Однако твою мать тоже нельзя винить, она была просто ошарашена свалившимся на нее горем и сама нуждалась в помощи… Постарайся никого не винить. Такие вещи просто бывают, но мы можем с ними бороться.
– Правда? Но мама мне говорила…
– Конечно, мы все говорим своим детям, будто бы верим, что такого с ними не случится никогда, но все же случается. Не очень часто, но и не редко. Это бывает, когда дети попадают в безвыходное положение. И… когда они талантливы.
Я закрыла глаза. Под веками плавали цветные круги. От Алекса вкусно пахло пенкой для бритья. Такая же была у моего отца, но теперь я уже могла об этом думать, не затаивая дыхание.
– А ты талантлива, Хелина, я хочу, чтобы ты это помнила. И я верю, что, если бы врачи почему-то не смогли приехать, тебе удалось бы справиться самой. Во всяком случае, ты продержалась до их приезда. Так что я хочу, чтобы ты доверяла себе и не боялась, что можешь снова сорваться. Нет ничего плохого в том, чтобы любить кого-то и тосковать по нему. И нет ничего плохого в том, чтобы иметь богатое воображение. Хотя одно плюс другое дает гремучую смесь, но у тебя есть воля, которая поможет не наделать глупостей. Ведь изменять мир можно не только Желанием, ты ведь это понимаешь. И я очень хочу, чтобы ты не душила себя упреками, а выросла и меняла мир так, как это делают взрослые: своими руками, своим трудом и талантом. Понимаешь?
Я вышла из клиники через месяц – совершенно здоровая и счастливая, влюбленная в доктора Алекса и в медицину. Это была третья фаза срыва – гиперкомпенсация. Я была полна решимости посвятить жизнь борьбе с «вещами, которые просто бывают». Правда, я опасалась, что сама история моего срыва закроет передо мной двери в медицинский институт. Примерно через полгода я набралась храбрости и на очередной встрече спросила доктора Алекса, есть ли у меня шансы поступить.
Он рассмеялся.
– Если бы мы закрывали двери перед всеми, с кем случилось то же, что и с тобой, наши аудитории быстро опустели бы. Хорошо, что ты знаешь, с чем тебе придется столкнуться. Раз ты сама прошла через это и поняла, как важна помощь в такие минуты, тебе легче будет помогать другим. Заходи ко мне через десять лет, Хелина, и если ты останешься такой же серьезной и ответственной маленькой философкой, я с удовольствием дам тебе рекомендацию.
– Через десять лет? – ахнула я.
Доктор Алекс снова засмеялся.
– Разумеется, нет. Заходи через месяц, как обозначено в твоем расписании. Но о медицине поговорим лет через десять, не раньше. Дети должны радоваться жизни – это, надеюсь, ты уже уяснила? А то позднее ты не сможешь научить радоваться других.
Что касается дяди, то больше я его не видела, и моя мать ни разу о нем не упоминала. Наверное, это тоже было проявлением гиперкомпенсации.
Глава 2
День, когда все началось
Не было такого. Лева позвонил ночью, в первый раз, кажется, где-то между тремя и четырьмя. А день перед этим был самый обычный.