В ольшанике, сбегавшем в лог, было тихо и сумрачно, пахло мхом и влажной еще от недавних дождей землей, и он, чтобы хоть на минуту оттянуть возвращение на берег, стараясь не глядеть в сторону этого проклятого озера, ставшего могилой его боевому товарищу, долго и придирчиво, словно навек, выбирал себе деревце для шеста. Одно казалось ему чересчур толстым, второе — тонким, а когда он наконец выбрал то, что искал, — это была прямая к длинная, с причудливым наконечником, жердь, походившая на острогу или рогатину, — его однополчане успели вытащить из воды на берег новую находку — один из кислородных баллонов, когда-то находившихся в кабине стрелка-радиста, и, посчитав, что этого вполне достаточно, дальнейшие поиски решили прекратить. Побросав немудреные орудия лова где попало, они отошли подальше от берега и сейчас, молча и не глядя друг на друга, курили. Тамбовцеву было неудобно перед ними за свое опоздание, я он, виновато покосившись в их сторону, хотел было сразу же пройти к воде, но его остановили.
— Что-то ты, братец, подолгу в кустах сидишь, — не без подначки кинул ему один из летчиков, когда он поравнялся с ними. — Бомболюки, что ль, заело? — Потом, показав глазами на лежавший в траве кислородный баллон, добавил уже без балагурства: — Узнаешь?
— Как не узнать.
— Вот и любуйся.
Баллон был целехонек, без единой вмятины, на нем лишь не то от влаги, не то от взрыва облупилась краска, и Тамбовцев, перекатив его ногой, чтобы разглядеть со всех сторон, протянул вдруг ни к селу ни к городу:
— Скажи на милость, ничего окаянному не сделалось. Вот матерьяльчик! — Затем, неловко помолчав, уже будничным голосом: — Ну, вы тут курите, а я пойду.
— Иди, иди, — охотно согласились с ним. — Авось чего-нибудь да выудишь. А с нас на сегодня хватит. Иди.
Сойдя на берег, Тамбовцев с минуту постоял молча, как бы приглядываясь к этому зловещему островку, затем, чуть пригнувшись, осторожно, не замутив воды, погрузил свою рогатину в мягкий податливый ил, как раз в середину островка, уже заметно осевшего от частого к нему прикосновения, возвышавшегося сейчас над поверхностью воды всего вершка на два-три, и начал пошевеливать своим орудием, как в печке кочергой. Островок зашевелился, завздыхал, вода вокруг запузырилась, и Тамбовцеву на миг показалось, что это сыпанул дождь. Потом, когда пузырьки мало-помалу улеглись и на воде осталась лишь небольшая зернистая рябь, он увидел в ней свое, искаженное этой рябью, отражение и долго с удивлением разглядывал его, озадаченно хмури лоб, пока за его спиной не раздался чей-то простуженно-сиплый голос:
— Водолаза бы сюда, он бы быстренько все разыскал. А так больше ни черта не выудишь. Илом все затянуло, так что труби отбой, ребята, не то скоро темнеть станет. А дорога не близкая, семь верст.
— Сетью тоже можно, — откликнулся ему кто-то звонкоголосо. — Обычной сетью, рыбачьей…
— Водолаз лучше, — упорствовал сиплый. — Он же все видит. Брось на дно гривенник — и найдет.
— А где его теперь взять, твоего водолаза?
Потом голоса смолкли, и Тамбовцев, еще раз с неодобрением поглядев на своего двойника в воде, откинул туловище назад и, как бы загребая, потянул рогатину на себя. Потянул машинально, наугад. Но рогатина не поддалась, и он не сразу понял, что она за что-то зацепилась. Перехватив ее ближе к середке, потянул сильнее, но уже с опаской, слегка поворачивая ее то вправо, то влево, и когда она, от чего-то отцепившись, но не до конца, поддалась и вскоре всплыла на поверхность, буквально в трех-четырех шагах от берега, к ужасу своему увидел на одном из ее рогов человеческую руку, точнее — полруки, как раз по локоть. В засученном, отворота на два, рукаве серого, в пятнах тины, демисезонного комбинезона, ладонью кверху, с растопыренными пальцами и посиневшими на запястье венами, рука, будто живая, чуть заметно покачивалась на мутной, постреливающей пузырьками, воде. Из-под рукава комбинезона, к запястью, спускался второй рукав — гимнастерочный, с широким обшлагом, и когда Тамбовцев, понукаемый недобрым предчувствием, особо тщательно, вплоть до латунной пуговицы, разглядел его, то невольно издал горлом какой-то непонятный, будто от удушья, хриплый звук: кант на рукаве гимнастерки был красным. Не голубым, как в авиации, а красным. Сперва он не поверил, откуда, мол, тут быть такому, подумал, что ошибся, и снова, до рези, напряг зрение. Но нет, ошибки не было, кант, хоть тресни, был красным. И в тот же миг страшная догадка, точно над озером громыхнул гром, оглушила Тамбовцева: гимнастерка с красным кантом на обшлаге никак не могла быть у Клещевникова, она могла принадлежать только Бурноволокову. Только ему. Ни у кого другого в эскадрилье — да чего там в эскадрилье, во всей воздушной армии! — такой не было. Значит, это и есть он, штурман Иван Бурноволоков, вернее — то, что от него сейчас осталось, — эта рука. Но почему она здесь, в этом озере? Ведь Бурноволоков, как говорил Доронин, выпрыгнул из самолета сразу же, как только они перетянули линию фронта. Выходит, приземлиться он должен был совсем не здесь, а самое меньшее километрах в тридцати отсюда, еще дальше, чем Доронин, почти у «передка». Не могло же его так далеко отнести ветром. Да и ветра-то сильного не было. Значит, тут что-то не так, значит, Бурноволоков, вопреки заверениям Доронина, вовсе и не выпрыгивал из горящего самолета, а продолжал оставаться там до конца. Иначе откуда же ему быть здесь, в этом озере? Рука-то ведь это его, теперь Тамбовцев ее и без канта узнавал: эти тонкие длинные пальцы, розоватые, аккуратно подстриженные ногти, а на большом ноготь черный — недавно дверью прищемил. Тут и сомневаться нечего, Бурноволоков это, не кто другой, как только он, вернее — его рука, мертвая, слегка покачивающаяся на воде ладошкой кверху, точно бы норовившая ухватиться за что-то или просящая помощи, рука, которую он, Тамбовцев, не раз пожимал по-дружески, а теперь уж больше никогда не пожмет. И этот красный кант! Тот самый, что нередко служил поводом для дружеской подначки, для подтрунивания над этим рослым красавцем-штурманом. «Пехота, сто верст прошел — еще охота», «Пехота, не пыли!» — такое не раз раздавалось в землянке под дружный хохот летчиков. А в ответ — белозубо-насмешливая, но ни чуть не обидная улыбка и что-нибудь похлеще, позабористее. Теперь же — ничего, только рука, вялая, безжизненная, посиневшая рука мертвеца, и Тамбовцев, как ему показалось, целую вечность не сводивший с нее обалделого взгляда, почувствовал, что ноги у него в коленках слабеют, вот-вот подкосятся, и он, чтобы не сверзиться в воду, порывисто шагнул назад. И тут же приглушенно охнул: рука, шевельнув, как ему показалось, сразу всеми пятью пальцами, как бы поманив его за собой, вдруг соскользнула с рогатины и, легонько булькнув, снова ушла под воду. Тамбовцев ошалело посмотрел на разошедшиеся в этом месте круги и, опять почувствовав в ногах предательскую слабость, согнул ноги в коленях и опустился на песок. И тут же, словно сел на головешку, вскочил, по-бирючьи огляделся по сторонам: вдруг кто заметил, догадался о его страшной находке? Но нет, вроде бы обошлось, никто ничего не заметил: летчики по-прежнему сидели на бугорке и лениво переругивались, кому нести ка аэродром извлеченный из воды сапог, и надо ли его вообще туда нести, не проще ли сообщить о нем командованию и на этом поставить точку.
— А хоронить завтра что будем, — услышал он затем давешний, полный возмущения, сиплый голос.
Потом голоса опять смолкли. Да Тамбовцев и не прислушивался к ним: в его глазах, как призрак, все еще стояла эта страшная находка, а в ушах — чуть слышный всплеск воды, который сейчас почти начисто заглушал все остальные звуки. Он мучительно думал только об одном: как же все-таки это получилось, что Бурноволоков оказался здесь, разорванный в клочья, на дне безымянного озерка, а не выбросился из самолета на парашюте, как утверждал Доронин? Что там у них произошло? Что? Неужели Доронин его бросил, покинул самолет первым? И еще: уходили б поскорее эти его однополчане отсюда к чертовой бабушке, оставили б его одного, наедине со своим страшным открытием, а то расселись, чешут языками. Но как назло, тут же услышал новый окрик, теперь уже явно обращенный непосредственно к себе: