— В облака! Наверх! В облака, тебе говорят…
И Башенин, не столько, верно, услышав этот устрашающий окрик, сколько увидев перед глазами как раз вот этот огромный кулачище Овсянникова, вздрогнул всем телом и, рванув штурвал на себя, снова, уже второй раз, заставил застонавший от перегрузки самолет задрать отяжелевший нос и с чудовищным ревом войти в облака.
III
Когда Овсянников давал команду пробивать облака, он не думал, что они выскочат на Старую Сельгу. Он надеялся, что увидит небольшое лесное озерко либо, на худой конец, рукав реки, а может, и узкоколейку. А тут вдруг — Старая Сельга, ощетинившаяся не меньше как двумя десятками стволов зенитных орудий. Выходило, он ошибся в расчетах, и хотя не очень, это все равно его встревожило. Он начал опасаться, как бы ошибку эту не повторить, — в таких беспросветных облаках это было бы немудрено. Да и обстрел зенитками его тоже обеспокоил здорово. Он стал склоняться к мысли, что посты ВНОС [6] на станции уже передали куда надо, в том числе и на аэродром, конечно, что здесь, несмотря на непогоду, появился русский самолет, и зенитчики на аэродроме, в чем теперь тоже можно было не сомневаться, орудия уже расчехлили и снаряды в казенники послали. Вот почему, чем меньше оставалось сейчас до аэродрома, тем беспокойнее Овсянников взглядывал на часы и компас и как-то деревенел лицом, словно кровь от него отливала. И команду на новый выход из облаков, как только подошло время их пробивать, он дал тоже внутренне волнуясь и, как ему показалось, явно не своим голосом, хотя Башенин ничего подобного не заметил.
Земля на этот раз показываться вообще не спешила, облака кончились только на двухстах метрах, а не на семистах, как над Старой Сельгой, и все, что Овсянников смог увидеть с такой высоты, был темный мокрый лес — здесь тоже, как и над станцией, шел дождь. Лес тянулся далеко, докуда хватал глаз, тянулся и справа и слева, почти не отличаясь от низко нависших над ним облаков, и Овсянников забеспокоился, что он его не узнает, что это какой-то другой лес, а вовсе не тот, какой он собирался увидеть. На его карте возле аэродрома, как раз на подходе с юга, тоже значился лес, но тот лес делила река и был он не сплошным, а в серых плешинах полян и болот, а здесь реки не было и болот не было тоже. Возможно, они снова, как и в прошлый раз, ошиблись в расчетах, и, может, намного больше, чем тогда. Озадаченно проведя рукой по лицу, словно отгоняя от себя эту мысль, он огляделся еще раз за разом вокруг себя в надежде увидеть все-таки что-нибудь такое, за что можно было бы уцепиться глазу и определить наконец, что это за лес, и куда они, бедолаги, выскочили на этот раз из облаков, и где теперь мог находиться этот проклятый аэродром. Но ничего подходящего, хотя бы просеки, дороги или какого-нибудь другого более или менее заметного ориентира, по-прежнему нигде не было — только лес да лес кругом, мокрый лес без конца и края. Он огляделся еще раз. То же самое: лес, угрюмый, взлохмаченный ветром и задымленный туманом, словно, пока они утюжили воздух в облаках, вся земля сплошь, от полюса до полюса, покрылась этим лесом и в мире больше уже ничего, кроме этого леса, не оставалось. Конечно, будь высота облаков не двести метров, а чуть побольше, скажем, как над Старой Сельгой, тогда можно было бы осмотреться поосновательнее. А тут не высота, а чистое горе — чего увидишь? Мышь из своей норы и то, наверное, больше видит. И он, безрадостно оглядевшись вокруг себя еще раз, вдруг откровенно-раздражительным взмахом руки дал Башенину знать, чтобы тот держал самолет строго под самой кромкой облаков. Это в расчете на то, чтобы наскрести еще хотя бы десяток-другой метров высоты и тем улучшить обзор, а получилось — злость сорвал. И хотя не время было извиняться, да и Башенин был не кисейной барышней, все же пояснил:
— Аэродрома, понимаешь, что-то не видать…
Облака между тем, потемнев и налившись тяжестью, стали прижимать самолет к земле еще ниже. Они уже не проносились мимо, а седыми космами налезали на винты и плексиглас кабины, царапали штырь антенны, и в такой муре уже совсем было не разобрать, тот ли все же был лес под ними или другой и кончится ли он когда-нибудь или будет продолжаться до тех пор, пока у них бензиновые баки не станут сухими. Овсянников начал было подумывать, чтобы изменить курс, взять градусов на сорок левее и попробовать пройти этим новым курсом по прямой какое-то время: где-то там, левее, может, удастся выйти на узкоколейку и, восстановив ориентировку, если они ее и в самом деле потеряли, начать оттуда все сначала. Другого выхода, ему казалось, не было, хотя и это, как он понимал, тоже был не выход. Во-первых, лишний расход горючего, во-вторых, при такой видимости можно и не заметить эту узкоколейку, проскочить ее запросто, особенно если там тоже, как и здесь, шел дождь. Но он все-таки решил попробовать и уже занес было руку над плечом Башенина, как вдруг что-то его остановило. Что это было, он не знал, а только руку на плечо Башенину так и не опустил, лишь подержал ее на весу какое-то время и затем быстро, чисто воровским движением, убрал обратно: ему не хотелось, чтобы Башенин обернулся в этот миг и стал бы свидетелем его нерешительности. Сомкнув от недовольства самим собою брови на переносице, он снова начал с напряженным вниманием вглядываться в набегавший на самолет лес, терпеливо ожидая, когда же судьба все-таки сжалится над ними и аэродром наконец откроется или хотя бы даст о себе чем-нибудь знать, знать той же, скажем, рекой, что должна была делить лес, подступавший к нему с юга, надвое. И может, как раз вот этот самый лес, к которому сейчас их так безжалостно прижимали облака, но который он никак, хоть убей, не узнавал. Да и как было узнать, когда под крылом, кроме мокрых верхушек деревьев, до удивления похожих друг на друга, одинаково холодных и равнодушных ко всему на свете, ничего не было — не было ни жилья, ни дорог, ни озер, лес да лес, куда ни кинь взгляд — лес, не знающий, казалось, ни конца ни края, затопивший все вокруг. И Овсянников, подавленный унылым однообразием этого некончавшегося леса, опять начал подумывать о том, а правильно ли он сделал, что не скомандовал в свое время Башенину левый разворот, чтобы попытаться выйти на узкоколейку, как справа по борту, в каком-нибудь километре от них, если не ближе, лес вдруг неожиданно отступил и сквозь белесые клочья тумана он увидел сперва пожелтевший песчаный откос, чем-то напоминавший утиный клюв, а за ним небольшой участок открытой воды с пенным прибоем. Вода казалась отсюда тяжелой и неподвижной, как бы прихваченной свинцовой пленкой, но все равно это была вода, и Овсянников благоговейно замер. Он стал ждать, не отступит ли лес еще дальше и не откроет ли уже всю реку, если, конечно, это была все же река, а не какое-нибудь крохотное лесное озерко, которого у него на карте могло и не быть. И лес, как бы идя ему навстречу, в следующее мгновенье и впрямь отступил еще дальше, и он увидел уже всю реку, от берега до берега. Затопив все вокруг и как бы обессилев от этого разлива, река несла тут свои воды лениво и безотрадно, вровень с низко нависшими над нею облаками, нигде не делая сколько-нибудь заметных поворотов. Но Овсянников и без поворотов догадался, что это была именно та самая река, которую им надо, других рек, он знал, тут не было и быть не могло.
Но странное дело, вместо того чтобы обрадоваться или хотя бы почувствовать облегчение, что увидел наконец эту реку, он вдруг почувствовал нечто совершенно обратное, а именно, что его нестерпимо, до озноба в теле, потянуло оглянуться назад. Что это было — страх, острое любопытство, предчувствие опасности или что-то другое, сказать он не мог, а только это что-то, охватившее его в столь неподходящий момент, оказалось настолько сильным, что он, хотя и понимал, что вертеть сейчас головой туда-сюда не с руки, обернулся, обернулся зло и решительно, всем корпусом, чтобы, не теряя времени, разом охватить взглядом не только стремительно убегавшую назад землю и низко нависшие над нею облака, но и то, что, казалось, было за облаками.