К этой записке была приколота бумажка: то ли выдержка из дневника, то ли заготовка, которая не вошла в основной текст:
Когда Эвер принес мне список, я спросил его: «Рейн Августович, ну на кой черт вы этим занимаетесь? Вы ведь инженер, да еще какой!»
Он ответил со свойственной ему усмешкой: «Время требует профилактики. И не забывайте: я коммунист».
«Так что же?» — спросил я.
Черт его знает, может, он был фанатиком, а может, коммунизм стал для него некой религией нового ордена меченосцев. В Эвере было достаточно высокомерия, и он с той же усмешкой мне сказал: «Вам просто непонятно, что такое партийная дисциплина. Я подчиняюсь решениям, то есть выполняю партийный долг».
Честно говоря, я до сих пор этого не понимаю, хотя могу представить: в ту пору уйти от данного партией задания было равнозначно добровольному уходу в могилу.
Но Эвер не был трусом. Он в моих глазах честный, преданный человек. Может быть, в этом его трагедия. Возможно, когда он это понял, то было уже поздно.
Замечу: в списке, составленном Эвером, не значился А. Каминский. Но, видимо, кто-то список переписывал, и при этом было решено: коль Каминский носит имя Арон, то, значит, скрывает свою национальность, записавшись русским. В список ввели и Эвера. Скорее всего, от него хотели избавиться. Почему-то он стал им не нужен. Возможно, и протестовал. Кто знает?
Кедрачеву было душно, он давно снял галстук, распахнул белую рубаху и, прочитав второй раз документ, отложил его в отдельную папочку, куда складывал особо важное из записей Палия.
Он встал, чтобы размяться, невысокий, плотный, с пышной шевелюрой русых волос, подошел к окну; ночь уже редела, туман космами медленно тянулся меж сосновых стволов, местами просвеченный лунным светом, он казался голубым; хорошо было бы сейчас выйти из дому и побродить по влажной траве, вдыхая запахи цветов и влажного дерева, но он не мог себе этого позволить. Понимал, какая страшная сила таится в этой, только что прочитанной им бумаге, хотя многим другим она показалась бы обычной отпиской. Но ведь не случайно старик хранил ее в особом сейфе, где лежали и копии бумаг, отправленных в правительство, и ответы на них с резолюциями Сталина или Молотова, хотя они были чисто деловыми. Правда, одна из них тоже была не проста: она заключала в себе просьбу выдать Палию архив серьезного ученого, арестованного МВД, содержащий в себе весьма нужные институту Палия разработки. На этой бумаге наискосок было начертано жирным синим карандашом раздраженное: «Не понимаю Вас, товарищ Палий. И. Сталин». Зачем нужен был этот архив Ивану Никифоровичу? Хотел ли он его спасти или использовать для работы? Однако же ясно было, что в обоих случаях он рисковал, и потому к этой бумаге была приколота другая, в которой Палий извинялся перед вождем за необдуманный шаг, и эта бумага вернулась с резолюцией: «Занимайтесь своим делом, товарищ Палий. И. Сталин».
И все же записка в Прокуратуру перевешивала, в ней открывалось, кто такой Эвер, а это было важно Кедрачеву, очень даже важно.
…Ох, как непросто понять стремления души человеческой, над которой долгие годы витало мутное облако глобального страха! Что таится в тайных ее закутках? Мы чаще всего судим людей по внешним поступкам. Да и как может быть иначе, коль нам внушали мысль, что каждый из нас может определять себя только по результатам своей деятельности? Других особых критериев и не было, считали — коль человек поглощен каким-то делом, он обычно и не спрашивает себя: а имеет ли это дело смысл?.. Деятельность и поступок, деятельность и поступок — иных критериев нет. Они видны, они не составляют тайны. Так казалось…
Но так ли все это на самом деле? Сколько сомнений накопилось у меня, и ответа на них пока нет…
8
Длилось это дней десять или недели две, а то и больше, Арон сказать не мог, потому что в душной, зловонной камере, где часто сменялись люди, он утратил ощущение времени. В отличие от многих его долго не вызывали на допрос, но пришел и его час.
Усталый, с дергающейся щекой и синими кругами под глазами следователь велел сесть на табуретку, лениво направил на него сильный луч света, подвинул бумагу с обвинительным заключением, где говорилось, что А. Каминский является активным участником антисоветской, террористической группы, состоящей на службе зарубежной разведывательной организации «Джойнт», занимается в пользу ее шпионажем, изготовляет тайно вне завода оружие для организации, возглавляемой Эвером. Арон был уже предупрежден Рейном Августовичем, да и в камере наслышался о множестве подобных обвинений, но когда он прочел все это, апатия, охватившая его, мгновенно исчезла, вспыхнула злость; ему хотелось тотчас порвать бумагу, но следователь, видимо, угадал его намерения, успел забрать бумагу, охрипшим голосом сказал:
— Парень, не заставляй с тобой возиться… Я жену два дня не видел, да и у сынишки сегодня день рождения. На вот, я тебе дам глянуть. Все ваши подписали… Я же тебя даже не допрашивал. Пожалел. Зачем, думаю, парня мучить, и так с ним все ясно. Бери ручку и ставь подпись, и все дела. Отсюда, парень, выходят только на этап или на тот свет, в камере тебе уж это объяснили.
Он закурил, оттопырил губу, она была у него рассечена или треснула. Ему, видимо, и в самом деле не хотелось возиться с Ароном.
— Ну? — лениво спросил он.
— Нет.
Следователь зевнул, нажал кнопку. Вошел сержант, щелкнул каблуками.
— Отведи его к этим… Пусть переночует, завтра договорим. А я пошел.
Арон встал, заложил руки назад, и опять шли длинными переходами, железными лестницами, щелкали металлические зарешеченные ворота, один конвойный впереди, другой позади. Вот и камеры. «Значит, здесь пытают», — подумал Арон, и все сжалось в нем от страха.
— Стоять!
Зазвенели ключи, его втолкнули в камеру, тут всего было пять человек.
— А, мальчик, заходи. Гостем будешь! — весело сказал волосатый, с восточным лицом громила; на лежанке сидел седоватый, аристократической внешности тонкогубый человек с косой, неприятной усмешкой, трое других мужчин, с низкими лбами, выглядели угрюмо…
Все, что произошло дальше, было неожиданно и мерзко, не укладывалось в нормальном сознании. Восточный громила охватил его волосатыми лапами, и тотчас трое с низкими лбами кинулись к Арону, содрали с него одежду, он только успел услышать: «В позу!» Его прижали лбом к полу, сдвинули колени, и сразу же на него навалилась тяжелая туша, пыхтя, хрипя и радостно вскрикивая; когда он сообразил, что творят над ним, он завыл от боли и отвращения, но ему заткнули тряпкой рот; это длилось долго, очень долго, рассудок его помутился, и он потерял сознание. Очнулся, облитый водой, и первый, кого он увидел, был восточный громила. Щурясь от удовольствия, он ел колбасу, чесночный дух долетел до ноздрей Арона, но его чуть не вырвало. Громила увидел, что Арон пришел в себя, и, раскрыв пасть, радостно заржал.
— Эй, Жилет, — сказал он, обращаясь к седоватому, с косой усмешечкой. — Покажи, какой ты мужчина.
И опять узколобые кинулись к Арону, опять прижали его лбом к полу, и все повторилось сызнова; и повторялось это, может быть, всю ночь, на него наплывали кошмарные видения, кровью застилавшие глаза. Однажды он только услышал оклик: «Эй, гомики, живым оставьте. Он следователю нужен». Пришел в себя, видимо, под утро, очнулся и удивился, что лежит одетый, даже пиджачок был накинут на него. На лежанках храпели. Никогда в жизни он еще не испытывал к себе такого отвращения и никогда еще он не был так слаб, ему хотелось лишь одного — умереть сейчас же, тут, но его уж толкал в бок конвойный, требуя подняться… Много раз он слышал о различных способах насилия, но ничего подобного даже не представлял; как и не представлял, что стыд и отвращение, слившись воедино, могут обрести такую давящую силу, что не ощущаешь более себя не просто человеком, но даже живым существом и только смерть, как благо, может быть избавлением. Он едва плелся, слегка подталкиваемый конвойным.