Следователь с хрустом, аппетитно ел малосольный огурчик, второй такой же огурчик лежал на ломте черного хлеба; лицо следователя чуть розовело, но синие круги под глазами остались. Он обтер уголки губ, сказал не без ехидства:
— Ну, получил удовольствие?
Арону хотелось вскочить с табурета, впиться в его глотку зубами, но он не мог шевельнуться; следователь взялся за второй огурчик, понюхал кусок хлеба и, жуя, спросил:
— Подпишем, или опять отправим тебя к этим?
Арону было все безразлично, он только помнил, как Эвер приказал ему: «Подписывайте!», а он не выполнил этого приказа, поступил как мальчишка… Нет, его не пытали, как Эвера, как многих других, над ним просто надругались, да так, что жизнь потеряла смысл. Он протянул слабую руку, и следователь его понял. Арон поставил свою подпись.
— На всех листах, — деловито предупредил следователь.
Он покорился.
— Ну вот, — сказал следователь, закуривая. — Умница. Сегодня же закроем дело, и нет хлопот.
Его вернули в прежнюю камеру, она была забита еще более, чем прежде, но на правах старожила Арон прошел подальше от чугунного унитаза и, раздвинув двух пожилых, пристроился у стенки. На него нашло полное безразличие, даже отупение, он не испытывал никаких чувств, словно все они покинули его, не ощущал ни духоты, ни запахов, не слышал слов, произносимых людьми. Он превратился в некое подобие костей, обтянутых кожей, душа умерла в нем. И только однажды он встрепенулся, когда вихлястый парень с наколкой в виде креста на правой стороне груди подошел к нему, стукнул носком острого ботинка в бок и, подмигнув, сказал:
— А ну, побалуемся? — и быстро постучал ладошкой по сжатому кулаку и тут же загоготал.
«Этого я удавлю, — подумал Арон. — Пусть убьет, а удавлю». Но верткий отошел, и только в углу еще долго слышался смех; значит, в камере знали, что сотворили с ним между допросами. Но ему было наплевать, теперь уж на все было наплевать…
Прошло, может быть, два, а то и три дня, как его выдернули из камеры, свели по гулким лестницам вниз. В небольшой комнатке сидели трое хмурых военных, и один из них деревянным голосом сообщил, что Особое совещание постановило избрать мерой пресечения террористической, шпионской деятельности Каминского — расстрел. Его вывели сразу же, и почти в дверях он столкнулся с профессором Гольцем, тот, видимо, его не узнал, глаза его ничего не выражали.
Арона сунули в бокс. «Ну вот и все, — подумал он. — Ну и черте ними». Ему и в самом деле все было безразлично, только подумалось: скорей бы. Он слышал, что расстреливают в каком-то узком коридоре, а тех, кто стреляет, не видно. Возможно, выстрел раздастся и сейчас, в этом глухом боксе, но вскорости загремело железо.
— Выходи!
Он заложил руки назад и двинулся за конвоем; его вывели во двор, там стояло несколько «воронков» и «студебеккер»; группа охранников с собаками; это были здоровые, с мудрыми мордами овчарки, почти одинакового роста, с черными полосами на спинах.
Подле охранников гоготал во всю глотку широкоплечий белокурый сержант с тяжелым картофелевидным носом, рассеченной левой лохматой бровью.
— Лещенко, — окликнули его, — этого куда?
Сержант посмотрел на Арона, махнул рукой:
— Да к тем же жидам, — и отвернулся.
Эта небольшая заминка дала возможность Арону вдохнуть свежего воздуха, уже пахнущего морозцем, он успел заметить в уголках двора налеты снега и небо успел заметить, серое, низкое, нависшее; и пока шел к раскрытой двери «воронка», где стоял конвойный, дышал жадно, впитывая в себя забытые запахи воли, и в нем словно бы растворилось безразличие, он чуть не вскрикнул от болезненной, стремительно вспыхнувшей жажды жизни и от этого оглушившего его чувства рванулся в сторону, но его тут же перехватил конвойный, и Арон закричал, упираясь, сопротивляясь, чтобы его не втолкнули в машину. Услышал глухое рычание собаки, и в это время ему нанесли удар в затылок, голова помутилась, и он оказался на узкой скамье в «воронке». «Постыдитесь», — тихо сказали ему на ухо, и он увидел невозмутимое лицо профессора Гольца.
А в машине все прибывали и прибывали люди, не только сидеть, но стоять негде было; наконец захлопнулась дверь с небольшой решеткой, за ней сел на свои места конвой.
В «воронке» теснилась лишь половина тех, кого арестовали в тот день на заводском дворе. Когда машина тронулась, до Арона долетел шепот: Нежный скончался на допросе… Кому понадобилось арестовывать этого старика, которого держали в институте как реликвию? Значит, осталось двадцать восемь. Но в машине не более двенадцати — четырнадцати… Может быть, другим дали не расстрел, а отправили в лагерь этапом?.. Эти мысли лишь на какое-то мгновение отвлекли Арона; тяжкое молчание установилось в машине, то было ожидание смерти изувеченных, изуродованных людей. Слабый свет просачивался в «воронок», и Арон оглядел лица; многих он не знал пофамильно, хотя они работали в институте. «А может, и в самом деле был заговор?» — мелькнуло у него. Но он-то тут при чем?.. При чем тут он? Хотелось кинуться к двери, заколотить по ней, но он понимал всю бесполезность своего отчаяния. Надо готовиться к смерти. Но как? Он даже этого не знал.
И откуда-то из глубины довоенного времени вспомнилась ему подмосковная деревенька, куда выезжали они с отцом и матерью на отдых. Спал он на пахучем сене, пил по утрам парное молоко и слушал, как причитает бабка, крестясь на иконы узловатыми, корявыми руками, и всплыли заученные в ту пору слова. Странно, что они вспомнились: «Господи, спаси и сохрани! Господи, спаси и сохрани! Господи…» И сейчас он шептал эти слова; тогда, мальчишкой, он не вникал в их смысл, а сейчас ему открывалась в них тайна простоты и ясности жизни, у которой не может быть конца, потому как человек навечно оберегаем свыше и гибель плоти еще вовсе не конец. Он думал об этом и дрожал, словно его била лихорадка, руки тряслись, зубы постукивали, но странный покой и покорность охватывали душу.
А в «воронке» слышались стоны, слабые проклятия и молитвы. Только оставался невозмутимым узколицый профессор Гольц. «Воронок» трясло на ухабах, и уже непонятно было, сколько они едут: час, два или целую вечность; и вот машина ухнула, накренилась и встала. В наступившей тишине послышались команды, открыли дверь, конвой спрыгнул на землю, потом один из них вернулся, отворил дверцу с зарешеченным окошком:
— Выходи!
С трудом спрыгивали на землю, и когда Арон соскочил на комковатую, с разбитой колеей дорогу, то увидел, что от другой машины ведут Эвера, Махта и многих других, кого арестовали вместе с ним. Командовал Лещенко:
— А ну гони их к той полосе. Пусть в шеренгу строятся.
— Становись!
Лещенко явно был пьян, лицо его налилось тяжелой краснотой, он то и дело хохотал, словно гавкал. С большого «студебеккера» сходили конвойные с овчарками, их было много.
Заключенных, подталкивая прикладами, построили в шеренгу. Впереди было нечто вроде свалки: разбитые кузовы машин, ржавые кабины, осколки унитазов, провода, гнутые трубы, все это слегка припорошено снегом, а вдали темнел под низким, серым небом лес.
— А ну, рассчитайсь! — рявкнул Лещенко.
Арон наслышан был о нем в камере, но видел первый раз. Все знали, что привезли его из Полтавы, где он прежде работал секретарем райкома комсомола, чем-то очень угодил тогдашнему начальнику госбезопасности, и тот, переехав в Москву, притащил с собой Лещенко, который прославился изуверскими выдумками. Наверное, это нравилось кое-кому, вносило в жизнь карателей разнообразие, даже, может быть, веселило. Скорее всего, ту пытку, что применили к Арону, придумал Лещенко или такой, как он, ведь она давала повод для животного смеха.
— Первый! — глухо произнес Эвер и с большим трудом шагнул вперед, видимо, едва сдерживая боль в ногах.
Арон стоял пятым, через одного пыхтел совсем обросший Махт с тяжелыми синяками под глазами.
Внезапно произошла заминка — двенадцатый молчал. Тогда Лещенко, покачиваясь, словно в танце поводя плечами, подошел к молчавшему. Это был Гольц.