— Ясно, — ответил Виктор и потянулся к рюмке с виски.
Игорь Евгеньевич тоже отпил из своего стакана (он налил виски в стакан, разбавив боржоми) небольшой глоток.
— Но я не знаю, что вам известно. Пересказывать, как ночью я обнаружил подле своего порога изувеченную, в крови, погибающую женщину, которую люблю… Но это вы сами можете представить. Я племянника вашего не знал, а если бы и знал, то, может быть, тоже не поверил, что он может пойти на такое… Сначала изуверничать в машине, потом бросить ее без помощи близ дороги… Она, наверное бы, умерла в пути, не добралась до меня, но один добрый человек донес ее, спас… А то, что вам непонятно, как мог это сделать ваш племяш, то это мне тоже ясно. Близких людей иначе видят, чем остальных. Их видят, какими хотят видеть… Я понимаю вас, Игорь Евгеньевич. Меня в тайге один очень интеллигентный человек, тоже, между прочим, этикой увлекался, вот какое совпадение, чуть не убил за просто так, потому что в нем зверь жил, тайно, но жил. Может, он и сам об этом звере не ведал, а все же поил его, кормил, лелеял. А тот из темноты душевной и прыгнул, как рысь, чтобы в холку вцепиться и кровью жажду утолить… Да мне ли вам говорить такое, Игорь Евгеньевич?
Сольцев словно еще больше ужался в угол кресла, и острые его плечи выдвинулись, как для защиты, вперед, но глаза набухли, в них усилилось движение, и казалось, еще немного, и из этих глаз вылетят жгучие искры.
— Интересно, — сказал он негромко. — Очень интересно, — и снова потянулся к стакану. — Но не легче…
— Э, е-мое! — внезапно в досаде воскликнул Виктор. — Так ведь вы же сами хотели, чтобы я вам, как было… А было — страшно, зверски, как же от этого легче станет?
Игорь Евгеньевич подался к Виктору, спросил с интересом:
— Откуда у вас это «е-мое»?
— Да один здешний дальний знакомый так говорит. Вот и прилипло…
— Ну-ну, — кивнул Игорь Евгеньевич. — Кажется, я знаю вашего знакомца…
— Так как же вам не знать, если Калмыков треплет, что вы под его охраной ходили.
— Не только ходил… А вот зубы — это его работа. У меня ведь челюсть верхняя вставная… Не заметно?
— Не обратил внимания.
— Ну и хорошо… Вот он мне зубы, а я его на работу взял, а потом, как он начал свинничать, пить напропалую, для его же спасения пенсию ему выхлопотал. Что, он за это зол на меня?
— Прямо не говорит, таится.
— Ну, вот видите, как все переменчиво. — Он опять ухмыльнулся синими губами. — А бывало, продажной шкурой называл, гадом ползучим и кулаком… Правда, за это его из шараги турнули. Но ведь он искренне верил, что я шкура продажная, да как не верить, если об этом и газеты писали. А он навоевался, в атаку хаживал, себя подставлял. Ну, потом места в жизни не нашел, кроме как охраны… Знаете, Виктор Сергеевич, милосердие ведь качество не только генетическое, ДНК всего в себя вместить не может, милосердие — свойство эпохи, люди только бывают его носителями. Лишь редкие особи сохраняют его в себе в противоположность установившемуся порядку. А когда властвует энтузиазм разрушения, когда уничтожается то, что извечно кормило, обувало, давало силу человеку, во имя ложной идеи социального прогресса, то от такого разрушения растлевается и дух. Мне и помыслить иной раз страшно, что сотворено с огромными нашими пространствами. Видывал ведь я, как гниет богатая шкура России — тайга и леса. Берет человек от нее малое, а убивает почти все. И с недрами так, которые почитались у нас бездонной кладовой, а ныне до дна не так уж и далеко. Да хоть бы в пользу, а то в отвалы. И это под вуалью научно-технического прогресса. А ведь до сих пор не ясно большинству взрывателей да строителей, даже братцу моему, что человек проник в микромир и в космос вовсе не для того, чтобы попирать и уродовать твердь, на которой стоит и которой всем обязан, а дабы облегчить ее дыхание, принести в мир новые материалы, не нуждающиеся в порубке лесов и гибели вод, и уж вовсе не для того, чтобы химизировать землю, а путем вторжения в клетку создать колос, который на малой площади даст многое… Я сам технарь, и мне виднее, что высшая техника предполагает не гибель природы, тверди нашей, а охрану ее и обогащение… Но то — особо. А вот когда технику пускают на разрушение, которое невосполнимо, ею сносят горы, лесные угодья, ковыряют недра, беря из них лишь малую толику, а остальное — в мусор, вот тогда и душа человека лишается милосердия, эпоха зачеркивает его, она, эта самая эпоха, возводит в этическую норму жестокость… Может, это мы и проглядели во Владимире? Да только ли в нем? В самих себе проглядели, ожесточились, и ожесточение это стало нормой, да так утвердилось, что без него ни одно дело не делается. Если сталкиваются разные взгляды, то посмотрите-ка на тех же ученых советах, как один на другого наскакивает. Иной раз мне кажется, кто-нибудь крикнет на оппонента: «Под трибунал его!» У нас если спор, то драка, вплоть до покушения на жизнь. Любим крайности, без них не можем. А почему? Считаем, коль утвердится идея противника, то он разрушит мое, а ежели моя утвердится, то я от его идеи камня на камне не оставлю. А ведь идеи сталкиваются не ради борьбы, а ради выяснения истины, но та может лежать и в мирном сосуществовании двух направлений… Самое странное, что за крайности воюют люди, причисляющие себя к приверженцам диалектики. Да какая же, к черту, это диалектика, когда утверждается незыблемость единого постулата и отвергаются всякие противоречия. Диктат с диалектикой никак не совместим. А если бы был простор для откровенного столкновения мнений не ради победы или самоутверждения, а токмо ради пользы человеку, тогда… Ну вот, куда мы забрели, — вздохнул Игорь Евгеньевич. — А ведь крутимся вокруг одной мысли: разрушение утверждает жестокость, созидание — добро. Это уж как дважды два… Но, однако, мы дошли до крайней точки истязания всего того, что нас окружает, и пришло время лечить раны… А раны-то серьезны. Да и все ли излечимы? Вот пройдет лет десять… меньше-то уж никак нельзя, если повернем души наши к созиданию, тогда, возможно, спадет с них нарост ожесточения или начнет спадать. И вернутся все главные качества человечности в человеке: честь, достоинство, великодушие, добро. Ведь не для того корчилась в муках природа, чтобы наделить разумом существо, которое разум этот обернет на сатанинские дела. Люди по книге Бытия создавались в чистоте и поклонении перед дарами природы, а когда дошли до разврата, то господь раскаялся, что создал человека, и решил потопом смыть его с земли, однако выбрал самого доброго и верного — Ноя, дав возможность соорудить ему ковчег, чтобы спасти себя и сыновей да и всю жизнь на земле. Однако же не спас этим человечество от раздоров, потому идея спасения всегда владела умами. И стоило утратить ее… Не потоп, смывающий скверну, оказался погибельным, а горячка самоистребления, она страшнее потопа, тут все в единстве — от расщепления атома до насилия, до хамства и неуважительности. И спасение в том, чтобы человечество вышло из зоны самоистребления и пришло в зону творения. Иначе террорист, пишущий трактаты по этике, все равно не оставит своего террора, как и было с батюшкой моим. Тут, вот видите, Виктор Сергеевич, я грешу против родителя. Ну, заморочил я вам голову…
Но Виктору все это было интересно, он истосковался по таким разговорам, да и не ожидал он их от генерального директора, вроде бы и не за ними шел сюда. И все же, слушая, он ощущал — за словами крылась некая цель, а может быть, ему так казалось, однако не может быть разговора бесцельного, да еще вот так — нараспашку… Кто этому известному на весь мир человеку — Виктор? Мастер, и только, пусть хороший, даже очень нужный, однако не из тех, без которых этот человек не может обойтись… И если Виктор уйдет завтра из мастерских, то ничего в жизни Игоря Евгеньевича не изменится, да и не его будет заботой восполнять потерю… Виктор внимательно вгляделся в Игоря Евгеньевича и неожиданно даже для самого себя спросил:
— Вы не обижайтесь только… Мне интересно было вас слушать. Но чудится мне, вы говорили все это для того, чтобы племяша вашего оставили в покое, чтобы он не загремел в колонию… Я ошибся?