– Значит что в силу оного указа не только никаких походов и плаваний, но даже и никакого офицерского ранга не требуется, – проговорил Рышкин, – коли в зауряд-прапорщиках состоять можно?[111]
– Должно быть, что так, – отозвались его собеседники, и они вполне убедились в этом предположении, когда Степан Степанович прочитал третий указ, начинавшийся словами: «всякий дворянин имеет право домогаться чести быть принятым в орден святого Иоанна Иерусалимского». Из этого же указа оказывалось, что в ордене существуют две присяги: одна в малолетстве до пятнадцати лет, а другая – в совершенном возрасте; что в орден принимаются дворяне для доставления ему защитников и воинов, а так как члены его до пятнадцати лет не могут оказывать ему военной услуги, то с них при приёме в орден взимается вдвое против совершеннолетних, то есть 2400 рублей, тогда как с совершеннолетних берётся только 1200 рублей. Далее в указе говорилось, что так как орден св. Иоанна Иерусалимского – военный и дворянский, то желающий вступить в него должен доказать, что происходит от предков, приобретших дворянство военными заслугами; что деды его и прочие предки были дворяне и что их благородное происхождение существует не менее ста пятидесяти лет. Кроме того, желающий вступить в орден должен предоставить удостоверение, что он «благородного поведения, беспорочных нравов и к военным должностям способен». Принятие желающего вступить в орден должно происходить по баллотировке. Сверх того, в силу этого же указа, дворянам, представившим требуемые в указе доказательства о происхождении, дозволялось учреждать родовые командорства, определив для того имения с ежегодным доходом не менее как в 3000 рублей и платя с этого дохода соответственную «респонсию» в орденскую казну.
Это последнее право как нельзя более по душе Степану Степановичу, и между помещиками начались толки о новом рыцарском ордене. Толки эти доказывали, однако, что и после прочтения всех указов представители российского дворянства всё-таки не имели ясного понятия, для чего учреждается орден и что будут делать его кавалеры и его командоры.
Ещё сильнее разгорелось в Рышкине желание сделаться кавалером мальтийского ордена, когда через несколько дней после получения Степаном Степановичем письма от дяди приехавший из Петербурга его сосед по усадьбе стал подробно рассказывать о том почёте, каким пользуются у государя и петербургских вельмож мальтийские рыцари.
От этого приезжего помещика Рышкин, между прочим, узнал, что, как кажется, Павел Петрович хочет совсем отменить георгиевский и владимирский ордена, учреждённые покойною государынею для награды за заслуги военные и гражданские, что он никому не жалует их и намерен оба эти ордена, считавшиеся столь важными, заменить мальтийским крестом. Воображение честолюбивого сержанта разыгрывалось всё живее и живее. Ему представлялись теперь: милостивый приём государя, любезности и даже заискивания у него со стороны царедворцев и та зависть, которую он возбудит в своих деревенских соседях, когда, по возвращении из Петербурга, явится отличённый почётом, невиданным ещё в этом месте.
Живо собрался Степан Степанович в губернский город, чтобы выправить там необходимые доказательства своего «стопятидесятилетнего благородства». Но при этом его постигло горькое разочарование: оказалось, что по родословной росписи Рышкиных древность их фамилии восходила только до 1650 года, когда их предок-родоначальник, боярский сын Кузьма Рышкин, будучи на государевой службе, сидел в какой-то засеке в ожидании нашествия крымцев и был за это «вёрстан в диких полях поместным окладом». Степан Степанович был не только опечален, но и поражён этим прискорбным открытием.
– Недостаёт двух лет, – печально бормотал он, рассчитывая и мысленно, и по пальцам, и на бумаге древность своего рода.
Степан Степанович кидался во все присутственные губернские и уездные места с просьбою отыскать документ, который доказывал бы начало благородства Рышкиных за полтораста лет. Он обещал за это приказным хорошую денежную подачку, но все его просьбы и хлопоты приказных были тщетны; до 1650 года благородное происхождение Рышкиных оставалось покрыто мраком неизвестности. Не добившись решительно ничего и сильно расстроенный испытанною неудачею, Рышкин возвратился в свою усадьбу и в нетерпеливом ожидании истечения двух недостававших годов уклонялся от всякого разговора о мальтийском ордене. На все вопросы о том, когда же он будет командором, Рышкин резко и отрывисто отвечал:
– Погодите, разве можно скоро устроить столь важное дело, – а между тем честолюбивые мечты о командорстве не давали ему покоя ни днём, ни ночью.
XXIII
Далеко и громко разносился по Волге в праздничный день утренний звон колоколов Николо-Бабаевского монастыря. Обитель эта не принадлежала, да и ныне не принадлежит к числу известных по всей России монастырей, но, тем не менее, находясь на людном водном пути, а также в семи верстах от Костромы и невдалеке от Ярославля, она издавна привлекала к себе богомольцев. С некоторого же времени наплыв их туда заметно увеличился против прежнего, особенно начали наезжать в Бабаевский монастырь помещицы и купчихи. По окрестным местам всё шире и шире стала расходиться молва, что в этом монастыре проживает какой-то богоугодный монах, отец Авель, получивший от Господа дар прорицания.[112] Принялись в народе рассказывать, что Авель словно по книге читает прошлую жизнь каждого, угадывает его сокровенные помыслы и предрекает каждому не только всё то, что случится с ним в жизни, но и предсказывает ему день смерти, а такое предсказание казалось чрезвычайно важным, так как оно давало возможность грешным людям подготовиться заблаговременно к христианской, непостыдной, мирной и безгрешной кончине и к доброму ответу на страшном судилище Христовом.
Как с этою, так ещё и с другою, особою целью пробирался теперь в Бабаевский монастырь на паре своих лошадок углицкий купец Влас Повитухин, немало принявший на душу грехов по торговой части. Порядком побаивался он смертного часа и, узнав о даре прорицания отца Авеля, отправился к нему, чтобы услышать его правдивые пророчества, но ещё более хотел он поговорить с отцом Авелем о другом смущавшем его обстоятельстве. Не посчастливилось, однако, купчине в его поездке: верстах в десяти от монастыря подломилась ось под его грузной повозкой, которую, связанную и скреплённую кое-как верёвками, медленно тащили к монастырю усталые лошадки. Повитухин не добрался ещё до обители, как на монастырской колокольне ударили уже к «достойной». Купчина и его спутник, старик-приказчик, сняли картузы и начали набожно креститься.
– Вишь ведь, беда-то какая приключилась с нами, – заговорил хозяин. – Богу-то мы, видно, с тобой, Василий Иваныч, не угодили – к обедне запоздали. Вот теперь и оставайся в монастыре до завтра, да и отстой обедню, потому что уехать, не отстоявши обедни, недостойно; а там, смотришь, день-то и пропадёт. Напасть это для торгового человека, да и только! – ворчал Повитухин.
– Не гневи, Влас Петрович, своим ропотом Господа Бога и его святого угодника, – заметил наставительно приказчик. – Эка беда, что один день потеряешь! Господь вознаградит тебя за твоё усердие сторицею…
– Так-то так, да всё-таки неладно – будет задержка по торговле: чего доброго, на один день запоздаешь, а глядь, на товар цены или прикинут, или поубавят…
Когда роптавший купчина и ободрявший его приказчик подъехали к святым воротам, обедня уже кончилась, и народ стал валить из монастыря. Губернская и уездная знать рассаживалась в свои старинные кареты, рыдваны и колымаги, а простой люд окружал лари торговцев съестными припасами и пробирался гурьбою в стоявшую около монастырской стены избу, где производился «царский торг», в ознаменование чего при избе торчал длинный шест с наткнутым на конце его веником из ветвей ели раструбом вверх. Шум, гам и песни неслись из этого весёлого притона, где проворные целовальники едва успевали удовлетворять требованиям разгулявшихся богомольцев.