– Отличное винцо, – повторил надзиратель.
– Нет, вино среднее, – раздражённо сказал Штааль. – Совсем плохое вино.
Все на него взглянули. Надзиратель торопливо разрезал индейку.
«Что ж, и Анну Леопольдовну лишили престола, и Петра III… Петра не только престола лишили. (У Штааля внезапно выступила на лице испарина. Он вытер лоб платком и жадно выпил ещё стакан воды.) Как он противно гложет кость, держит рукой… Вот он вернётся домой, уложит пажей, сам ляжет спать, и горя ему мало… А мне какая предстоит ночь… И что ещё вслед за ночью… Скверная погода. Идти будет холодно. Вздор какой!.. Не остаться ли вправду здесь? Или поехать домой?.. Талызину скажу, что забыл про его приглашение, и изображу, что жалею страшно… Бог с ними в самом деле, и с чинами, и с деньгами, – проживу как-нибудь маленьким человеком, как этот вот… Что за противная морда, давно я такой не видел!..» – злобно думал Штааль, недолюбливавший воспитателей по свежим ещё школьным воспоминаниям. Его сосед, по-видимому, почувствовал эту непонятную ему злобу. Он отвернулся не то смущённо, не то подчёркнуто равнодушно, с видом: «мне всё равно, да и не велика ты тоже фигура».
– Видел я нынешний вечер вблизи господина военного губернатора, графа фон дер Палена Петра Алексеевича, – сказал он чиновнику – Давно мне, признаюсь, желалось…
Чиновник что-то промычал.
– Вельможа обширного ума и добродетели, – почти с отчаянием произнёс надзиратель.
Из соседней комнаты донеслись голоса. Там ужинали люди поважнее, однако не приглашённые к царскому столу.
«Де Бальмена на днях арестовали за какую-то уличную историю, отдали в солдаты и отвезли в казармы… Жаль мальчика… Всё тот делает, сумасшедший, надо бы его и вправду прикончить… Если выйдет, я первый потребую освобождения де Бальмена и сам за ним поеду. То-то обрадуется!.. А если не выйдет?.. Право, отлично можно сказать Талызину, что забыл. Мало ли про какие приглашения люди забывают… Или напишу ему сейчас, что по моральным причинам не могу участвовать, помня о присяге, тайну же буду блюсти, как честный человек, и от всяких наград отказываюсь. То есть ежели не могу участвовать, то какие же награды, – глупо и писать о наградах… Нет, моральным причинам не поверят. И писать неблагоразумно. Лучше просто скажу, что забыл… Тоже не поверят… Эх, да пусть говорят, что хотят, чёрт с ними! Так и сделаю… Я не могу идти на такое дело, грех убивать царя», – решил Штааль.
Дверь открылась, и на пороге показалась грузная фигура Уварова.
– Зовут к нему… Скоро нынче поужинал, – громко сказал он поднявшемуся Штаалю, не стесняясь присутствием посторонних. – Спешит!.. – Он засмеялся нехорошим смехом. – Ты меня в пикетной подожди… Пойду, может, он ещё что прикажет.
XXIII
Царский ужин продолжался недолго. Однако даже обер-камергер граф Строганов, который в течение многих лет, при Павле, как при старой государыне, неизменно приглашался к высочайшему столу и был во дворце – дома, в этот вечер испытывал очень неприятное тревожное чувство. Граф Строганов обычно выносил на себе тяжесть застольной беседы в Михайловском замке: он один заговаривал с императором, иногда решался даже возражать ему. В часто наступавшие минуты молчания другие участники того ужина укоризненно поглядывали на Строганова. Он со вздохом делал своё дело, говорил и о погоде, и о блюдах, и о здоровье, пробовал даже шутить, но всё как-то не выходило. Под конец ужина Строганов совсем замолчал, с несколько обиженным видом, как бы означавшим: «что ж, всё я, да я, – попробуйте-ка поговорить без меня».
Государь то шутил будто весело, то злобно усмехался, то говорил что-то вполголоса: слова его трудно было разобрать, несмотря на совершенную тишину, всякий раз наступавшую, чуть только он открывал рот. Лицо у Павла в этот вечер было особенно оживлённое и странно насмешливое. Косте, который иногда искоса на него поглядывал (без большого, впрочем, интереса), казалось, что государь – весёлый человек, единственный весёлый во всей этой компании. Костя судил только по лицам: он не слушал того, что говорили за столом. Самое же мрачное и грустное лицо было у наследника (так в корпусе называли Александра Павловича), – он точно всё время собирался плакать.
Больной, измученный вид великого князя привлёк в этот вечер внимание не одного Кости. Каждый, кто встречался взглядом с Александром Павловичем, тотчас испуганно отводил или опускал глаза.
Ещё одно немного озадачило Костю. Увидев на столе фарфоровый прибор с рисунками, изображавшими виды Михайловского замка, государь пришёл в восхищенье. Он схватил одну из чашек и принялся покрывать её поцелуями. Самому Косте это показалось не столь уж странным, хотя чашка была, по его мнению, как чашка, ничего такого. Но он видел, что все гости мгновенно уткнулись глазами в тарелки.
– Счастливейший день… Счастливейший моей жизни день!.. – быстро бормотал государь, целуя чашку нового прибора и обводя гостей исступлённым взглядом.
Сидевшая рядом с наследником жена его, великая княгиня Елизавета Алексеевна чувствовала, что, если ужин затянется, с нею может случиться нервный припадок.
Внезапно государь повернулся к Александру Павловичу, уставился на него в упор горящими воспалёнными глазами, затем сказал громко хриплым голосом:
– Monseigneur, qu'avez-vous aujourd'hui?[297]
– Sire, – тихо произнёс, не поднимая головы, великий князь. – Je ne me sens pas tres bien…[298]
– Сир… Это я сир… – пропищал сзади шут. Государь гневно оглянулся и фыркнул.
– Decidement, je lui prefere Ivanouchka, son predecesseur…[299] – быстро сказал вполголоса Строганов и тотчас смущённо замолчал.
– Я, говорю, сир, сирота казанская, ни отца, ни матери, – бормотал шут, двигая ушами и вытирая глаза полой халата. Кто-то попробовал улыбнуться.
– Eh bien, Monseigneur, soignez-vous,[300] – сказал через минуту хриплый голос.
Все молчали. Старичок в раззолоченном мундире поспешно наклонился над плечом государя и налил ему вина.
– И мне, и мне налей романеи, – плачущим голосом сказал шут, протягивая руку с колпаком. – Ишь скупой какой! Не будет тебе счастья, злюка!..
Косте показалось удивительным, что государь с сыном так странно называют друг друга. Он не знал слова «sire» и думал, что бы оно такое могло значить. В одной книжке, которую он читал, был сэр Ральф, но это был сэр, а не сир, и вовсе не государь и даже не король, а просто важный человек. Полковник Клингенберг учил их называть государя «ваше величество», а ежели спросит по-французски, то «Votre Majeste». Вообще многое в столовой комнате удивляло Костю. Раззолоченный старичок, сахар-медович, который им всем, даже «зайцу», показался очень важным лицом, на самом деле выходил мелкой сошкой: никто здесь не обращал на него внимания и к столу его не пригласили. Впрочем, трудно было разобрать, которые тут придворные, которые старшие слуги: все делали как будто одно дело. Очень занимал Костю обед. Он был удивительный, из семи редкостно поданных блюд. Но есть Косте не хотелось: они ужинали перед самым выездом из корпуса. Зато глаза его беспрестанно возвращались к грушам с человеческую голову и к золотым вазам с конфетами. В стоявшей против него большой вазе лежали на бумажках жёлтые ломтики засахаренных ананасов. Костя особенно любил эти конфеты, – они отдельно не продавались, и в кондитерских их клали только в двухфунтовые коробки лучшего сорта по полтора рубля фунт, да и то лишь по одной или по две на коробку. Здесь же их было очень много, на всех могло бы хватить. Вперемежку с ананасами лежали зелёные марципановые и шоколадные с белым ореховым пятном, – их Костя тоже чрезвычайно любил. Ваза эта стояла как раз перед наследничком, который мог незаметно таскать и есть конфеты хоть с самого начала обеда. Костя вытянул голову и взглянул сбоку на наследничка. Тот как раз слегка наклонился над столом, вынул белый платок и чихнул, схватился рукой за лоб и чихнул опять.